Шрифт:
— А зачем?
Грегори заколебался.
— С температурой нужно быть поосторожнее, — сказал он. — Вы, наверно, сильно простудились, вид у вас сегодня был совсем неважный. Временами мне даже казалось, что вы бредите. И глаза были совсем больные…
— Сейчас я чувствую себя хорошо.
— Я советовал бы принять еще две таблетки. Температура может опять подскочить, а у вас впереди дорога…
— Верно. Принесите аспирину…
— У меня есть еще несколько таблеток, могу вам дать.
— Двух хватит. Спасибо.
— Как хотите, — сказал Грегори с улыбкой. — Сейчас принесу чаю…
Я проводил его до самой двери и выглянул в коридор. В узком, длинном, ярко освещенном коридоре толклись официанты, ожидая у кухонного окна выдачи заказанных блюд, коридор вел к главному входу в большой зал «Какаду», откуда доносился глухой гул голосов, чье-то нескладное пение, невнятное бормотание пьяных и хохот подвыпивших проституток. Я вернулся в комнату, прикрыв дверь, подсел к столику напротив входа и еще раз огляделся, как бы желая проверить, что не сплю и мое присутствие в «Какаду» и в этой комнате, где мне уже дважды приходилось ждать Монтера, — не иллюзия, не мираж и не горячечный бред. Глядя на это заставленное столиками помещение, на выкрашенные грязно-розовой масляной краской стены, на зеркала в претенциозных позолоченных рамах, я как будто снова погружался в знакомую мне атмосферу нетерпеливого ожидания, беспокойства за судьбу груза, который должен был доставить, тревоги за жизнь Монтера, да и за свою собственную, в атмосферу мучительной борьбы с самим собой, с тягостными мыслями, от которых никак не мог освободиться, с этим странным подсчетом собственных успехов и поражений, с тоской о неосуществленных замыслах, об утраченной любви, возврата которой не желал, невзирая на горечь разлуки и все нарастающее чувство полного одиночества. Так было всякий раз, когда я появлялся в «Какаду», чтобы в темноте этой комнаты ждать Монтера, и как-то само собой получалось, что именно в эти часы я вершил над собою строгий суд, на котором был одновременно и обвиняемым, и судьей, и прокурором, и защитником. Это был давний судебный процесс, с резкими спорами и столкновениями, с длинными монологами и прениями сторон — процесс, с одинаковым накалом длившийся уже много лет, на котором не был вынесен окончательный приговор, но который несомненно многое изменил в моем сознании.
Снова появился Грегори, он принес обещанный чай и две таблетки аспирина, лекарство я тут же проглотил, а Грегори, готовясь к приему Монтера и его ребят, тем временем приводил в порядок стол. Я молча наблюдал, как он сновал по комнате, расставлял стулья, сдвигал столы и накрывал их белой скатертью, на принесенном им в комнату подносе я заметил хлеб в плетеной корзинке, соленые огурцы, маринованные грибы и даже масло, которое в этом заведении, видимо, держали исключительно для королей черного рынка, ибо прочим смертным цена его была недоступна. Насколько я помню, в «Какаду» обычно так не угощали, вероятно, только Грегори понимал, что мы относимся к тем смертным, которым не следует отказывать ни в каких удовольствиях. Эта мысль так развеселила меня, что я громко рассмеялся.
Грегори удивленно посмотрел на меня.
— А вы настроены сегодня весело, — заметил он.
— Даже слишком.
— Хорошее настроение, видно, вас никогда не покидает.
— Это точно.
— Что же вас так рассмешило?
— Пустяки. Я подумал, что этот ужин будет дорого стоить.
— Монтер не заплатит ни копейки.
— Значит, за ваш счет?
— Ну, что вы.
— Но кто-то же должен будет за все это платить?
— Заплатят фрицы…
— Браво! Вы, однако, не лишены юмора. Хотел бы я только знать, как вы это сделаете…
Грегори улыбнулся.
— Очень просто, — сказал он. — Каждый раз я сообщаю шефу, что ужинали люди из гестапо. Этого достаточно. С них он никогда не требует денег…
— Шеф — немец?
— Да, приблудный, — произнес он с презрением. — Reichsdeutsch [18] .
— А я все время думал, что это заведение принадлежит вам.
— Что вы! Я только управляющий.
— А что случилось с прежним владельцем?
— Вы его знали?
— Да.
18
Имперский немец (нем.)
— Он давно вышел из игры.
— Прикончили его?
— Нет, умер…
Грегори расставил тарелки, еще раз окинул все критическим взглядом и удовлетворенно кивнул головой.
— Порядок, — буркнул он. — Можно садиться за стол.
Я взглянул на часы: было пять минут седьмого. Грегори забрал поднос и отправился на кухню, оставив дверь полуоткрытой; я достал из кармана сигарету и закурил, а когда поднял голову, горящая спичка осветила мое лицо, отразившееся в зеркале. Только сейчас, на свету, было заметно, как скверно я выгляжу: бледный, под глазами темные круги, веки опухли, как после тяжелого, нездорового сна, но я уже не чувствовал ни температуры, ни усталости, ни даже волнения, одно лишь нетерпеливое ожидание той минуты, когда смогу отправиться в обратный путь.
За стеной после долгого перерыва снова заиграл оркестр, совершенно отчетливо была слышна мелодия, которую играли уже третий раз за этот вечер, то была «La Cumparsita» — танец, который так любила Эва, эта мелодия, наверно, всегда будет напоминать мне о ней. Я подумал об Эве, девушке, которую встретил год тому назад в поезде; с тех пор как судьба столкнула нас в первый раз, прошел всего год, и вот мы снова чужие, сейчас я думал о ней совершенно спокойно, даже холодно, пожалуй, только с некоторой горечью, как о человеке, от которого ждали слишком многого. Но я нисколько не страдал, всего несколько часов назад со мной что-то произошло, а что, я и сам не сумел бы определить; измученный температурой, преследуемый кошмарами, я вдруг как-то очень легко оттолкнулся от всего того, что еще недавно терзало меня и казалось неразрешимым, почувствовал себя таким свободным, таким счастливым, что готов был ликовать.
Черт возьми, от любви не умирают, разве что у человека нет сил дождаться ее конца; не умирают также от сознания собственного одиночества, которое сопутствует нам везде и во всем, напоминая о себе всякий раз, когда мы не можем найти общего языка с другим человеком, когда видим, что все наши лучшие стремления поняты и истолкованы превратно и что никто не может нам помочь выбраться из лабиринта мучающих нас сомнений.
С тех пор как помню себя, я всегда был одинок, меня никто никогда не понимал по-настоящему, все усилия, которые я, одолеваемый всякими сомнениями, вложил в поиски истинного смысла своего существования, вызывали у окружающих лишь удивление и недоверие, искренность, с которой я высказывал свои убеждения, — улыбку жалости, доброта, потребность в которой я всегда ощущал, почиталась за признак слабости; и в конце концов я с изумлением убедился в том, что меня принимают всерьез только тогда, когда я становлюсь жестоким и беспощадным. Все это привело к тому, что я перестал говорить о том, что меня волновало, начал избегать людей, не высказывал своих убеждений и старался в любых обстоятельствах сохранять бесстрастность. Не умея найти общий язык с людьми, чувствуя себя все более и более скованным, я терпел поражение за поражением и в конце концов признал себя побежденным, перестал метаться, но не давал себя уничтожить; постоянно настороженный, понемногу я все больше начинал понимать этот мир, мир существ, мучимых тоской, безмерно терзаемых и преследуемых всевозможными несчастьями, мир, покоящийся на насилии и обмане, орудием которого были преступление и война, а движущей силой — безмерный эгоизм. Я все больше погружался в него, вполне сознавая и его разрушительную силу, и его очарование, но старался не покориться той всепоглощающей стихии, какой была жизнь; однако, чтобы устоять, я должен был поставить перед собой какую-то определенную цель, понимая, что из множества дорог могу выбрать только одну, что спастись — означает сберечь все лучшее, что во мне еще оставалось; но чем больше я стремился к этому, тем сильнее преследовало меня одиночество — вот тогда и родилась во мне потребность любви. Ни минуты не колеблясь, я связал себя с Эвой, но совершил при этом несколько серьезных ошибок, что и погубило меня: я сразу выложил на стол все свои козыри, открыл карты, игра перестала быть интересной, а время довершило остальное — исчезло ощущение новизны, один из самых сильных импульсов в чувствах женщин. При первых же попытках обмана с ее стороны я ушел, чтобы не стать по крайней мере смешным, признал свое поражение, и мы расстались, хотя мне все еще казалось, что я не смогу жить без любви. Я был похож на наркомана, который после первой дозы наркотика уже не в состоянии освободиться от пагубной страсти; разочарованный, ошеломленный горечью пережитого, я лихорадочно искал новый объект для своих нетерпеливых чувств. И до встречи с Эвой я в сущности знал, что любая попавшаяся на моем пути красивая девушка с равным успехом могла бы стать предметом моей неудовлетворенной тоски, но сейчас полностью осознал, что по-настоящему не любил ни Барбару, ни Кристину, ни Эву, а все страдания, которые испытывал, расставаясь с ними, были продиктованы безысходным ужасом перед надвигающимся одиночеством…