Шрифт:
Корабли один за другим подняли паруса, медленно вышли из гавани в море. Внизу сиял уже почерневший от непогод Понт. Волны разбивались о берег. Варяги на кораблях, хлебнув вина, размахивали мечами и секирами, что-то кричали оставшимся на берегу – должно быть, обещали сокрушать врагов и побеждать. Владимир с довольной улыбкой смотрел им вслед. Пусть уплывают! Зачем ему эти беспокойные люди, когда у него сколько угодно смелых и послушных воинов! Анна стояла рядом, бледная, как всегда, и взволнованная. Она с грустью смотрела на корабли, уплывающие к братьям. Глаза ее никогда не мигали, такие же огромные и глубокие, как глаза на церковных изображениях. Но было что-то новое в ее лице. Как будто бы оно было опалено каким-то внутренним огнем. Губы ее запеклись, припухли, под глазами легли голубоватые тени. Все было понятно – впервые страсть прошумела над нею и опалила эти уста.
– Тяжкое бремя мы несем… – не выдержав, сказал я сквозь зубы.
– Что с тобой, друг? Чем ты опечален? – спросил Никифор Ксифий. – Не хочешь ли иты вернуться вместе с ними?
– Будем и мы там.
– Уж не оставил ли ты в городе какой-нибудь вдовицы? – намекнул он на вдову логофета.
– Патрикию Ираклию надо обзавестись очагом, – вздохнул Леонтий, – нехорошо быть человеку одному…
Я вспомнил лицо его последней, еще не выданной замуж дочери, унылой и преждевременно увядшей.
Корабли удалялись. Голоса воинов затихали. Чайки с криками кружились над портовыми башнями.
Что я мог сказать друзьям? У меня не было ни жены, ни любовницы. Фелицитата, вдова покойного логофета, принимавшая тайно меня в своей увешанной иконами опочивальне, ничего не вызывала в памяти, кроме отвращения. Грузная женская плоть, вскормленная жирными пирогами. Тамар? Я старался не думать о ее смуглом теле, с которым в моей жизни были связаны такие греховные воспоминания. Не один раз я пробирался тайком в квартал Зевгмы, в тот грязный лупанар, где обитала Тамар. Я приходил, закрыв лицо куколем плаща. Старуха шамкала:
– Девочка уже вспоминала сегодня про тебя. Говорит: «Что-то не приходит мой патрикий?»
– Откуда тебе известно, что я патрикий?
– Хм… Корабельщики сказали.
После этого я не ходил туда. Еще много дней я содрогался, вспоминая смугловатые маленькие перси Тамар. Но я бежал из этого непотребного места, оставив ее на произвол судьбы.
Почему она плакала, целуя меня? Страшно жить в нашем мире! Может быть, я оставил там сестру свою? Не такие ли у нее глаза и ресницы, как и у другой? Почему же одна в пурпуре, а эта продает свои ласки за медную монету? Обеим Господь дал бессмертные души, а судьба у них не одна….
Мы возвращались из порта усталые и хмурые. Над толпою все так же покачивался пурпурный навес. На завтра было назначено оставление Херсонеса. Анна уезжала в холодную страну гипербореев.
На другой день, на рассвете, Анна поднялась на малый корабль, украшенный сарацинскими коврами, который должен был доставить ее в Киев. На других ладьях Владимир увозил военную добычу, статуи, мощи св. Фивы, ковчежец с нетленной главой св.Климента. Останки его покоились в Риме, глава досталась руссам. Они поделили с Римом драгоценное сокровище.
Солнце сияло трагическое и ослепительное. Паруса всползали на мачты, наполнялись дыханием понтийского ветра. Среди радостных кликов, мычания волов, ржания коней и криков верблюдов руссы покидали город. Анна стояла на помосте корабля тоже готовая оставить навеки ромейские пределы. Я опасался за нее. Разве не мог суровый скифский климат погубить ее взлелеянную в пурпуре красоту? Но странно – мне показалось, что ее глаза блистали счастьем…
Путешествие наше напоминало переселение народа – такое множество людей, коней, ладей, волов двигалось в гавань Символов, чтобы плыть к устью Борисфена. Русская конница, бряцая оружием, ушла вдоль берега. Много воинов осталось в Таматархе. Когда из Херсонеса удалился последний варвар, стратиг Никифор Ксифий велел запереть городские ворота. С продолжительным скрипом затворились огромные створки, тяжко обитые железом. В течение многих месяцев ворота не запирались, и всякий мог в любое время входить в город или уходить из него, и ворота с большим трудом удалось повернуть на заржавевших упорах.
Я был одним из последних покинувших Херсонес и наблюдал все это, когда мы попрощались с Никифором, и я пожелал ему счастья на новом поприще. Потом нас разделила стена. После пронесшейся бури в городе наступила странная тишина. Херсонес снова стал жить куплей и продажей…
Теперь мы с магистром Леонтием должны были сопровождать Порфирогениту в далекий гиперборейский город, как пленницу. Хуже! Как погребенную при жизни.
Прошло десять дней с того часа, как мы покинули Херсонес. Огибая мысы, мы приплыли к острову Георгия, где Владимир, невзирая на ропот недовольных язычников, хотел срубить священный дуб, которому поклонялись руссы с незапамятных времен. В течение часа раздавался железный звон секир, рубивших гиганта. Но воины упросили оставить дерево расти на земле, и оно не рухнуло, хотя в новом, христианском мире для него уже не было места. На широких ветвях дуба вили гнезда многочисленные птицы, теперь они кружились над ним с печальными криками.
Потом мы поплыли вверх по Борисфену. На одной из ладей, украшенной коврами, ехала в далекое изгнание Порфирогенита. На другой стояла квадрига, снятая с триумфальной арки Феодосия. В остриях солнечной короны триумфатор все так же невозмутимо держал в руках бразды, а кони навеки застыли в прекрасном полете, сгибая в воздухе легкие ноги.
От Крарийской переправы, где река Борисфен не шире константинопольского Ипподрома, мы стали подниматься к порогам, как руссы называют катаракты. Конница шла берегом, готовая отразить кочевников, которые нападают неожиданно, пускают тучи стрел и снова исчезают в степных пространствах, чтобы вернуться в благоприятную минуту и пустить в ход свои страшные кривые мечи.