Шрифт:
— Тату, а почему вон тот дядька плачет?
— Да откуда ж мне знать?
— Это Гнат Голый, — хмыкает рядом сивоусый дед. Как и все межигорские, он вышел проводить в последний путь козака (а заодно — угоститься дармовым продуктом да горилочкой). — Андрий Гната выходил, когда тот, считай, одной ногой в могиле стоял.
— А-а… — В толпе вздохнули, глядючи на дебелого козарлюгу, который ехал, прямой, как столб, с окаменевшим лицом, — и только на щеках его проступали две влажные ниточки-дорожки. Издали — и не приметишь, если нарочно не приглядываться.
И не приглядываются. Когда козак в монастырь уходит, принято веселиться, а не слезы лить. Но Гнату — можно.
Голый едет впереди возов, сразу же за Андрием, конем не правит, а только смутно глядит в спину своего спасителя. Как будто запомнить тщится — на века запомнить, до самой могилы, откуда однажды уже был спасен-вытащен Ярчуком.
Словно ощутив на себе этот взгляд, Андрий оборачивается.
— Нэ журыся, Гнатэ!
И улыбнулся — как искрящимся счастьем осыпал, с головы до ног!
Невозможно не улыбнуться в ответ. Какие там слезы?!..
А он уже снова глядит перед собой, невысокий, кряжистый, загорелый. Развеваются по ветру рукава-распоры голубого жупана, покачивается серебряная кисточка на заломленной шапке со смушковым околышем, волнами идут роскошные синие шаровары, лукаво блестят на солнце начищенные остроносые чоботы. И на удивление естественно смотрится все это богатство на Андрие, который всегда чурался роскоши, даже на гулянку одевался неброско, да и вообще не любил привлекать к себе внимание. Чем, кстати, оное внимание и привлекал, ибо среди козаков скромность и неприметность в диковинку. Однако ж характерник он и есть характерник, да и народ на Сич приходит разный.
И не сказать, чтоб уж совсем нелюдим был Ярчук, товарищами не пренебрегал, всякий мог ему душу свою излить; вот он свою — никому. Разве что Богу теперь откроет; много придется рассказывать, да ведь и времени у них предостаточно, что у Господа, что у Андрия.
— Мамо, а чем в монастыре козаку заняться?
— Да чем обычно люди в монастыре занимаются… Богу молиться о спасении душ грешных, монахам помогать по хозяйству.
— Эт, Оксана, что говоришь! В обычный монастырь козака б разве приняли?! Только в наш, Межигорский. И знаешь почему?
— Я знаю, тату, я! В прошлом годе мы с Иваном на пруду рыбалили и видели, как возы козацкие в монастырь ехали, рыбу везли, соль, еще много разного. Вот за это!
— Правильно, сынку. Наш монастырь вообще, говорят, на козацкий кошт отстроен — и лыцарство сюда всегда подарки посылает. Вот потому и принимают они старых козаков к себе, потому даже и Ярчука взяли. Значит, угоден он Богу, хоть и много в жизни натворил… разного…
И идут посполитые вслед за возами, угощаются угощением, удивляются, глядя на характерника. А тот словно и не слышит их и не видит — едет себе и едет; шлях вьется под копытами коня придавленной змеей, но Андрий на то внимания не обращает, знает, что в конце одно: брама деревянная, за которой — другая жизнь.
Он же едет сейчас через жизнь свою прежнюю, и встают по обеим сторонам дороги химериями прежние знакомцы, которых никто, кроме Ярчука, не видит, которых и на свете-то нет уже давно. Для других нет, для него — вот они, протяни руку — коснешься! Андрий не протягивает, только жадно вглядывается в лица прошлого (точно так же, как смотрит ему сейчас в спину Гнат Голый), вглядывается, кивает, держит улыбку и осанку.
Догоняют воз, который тянут два глыбоподобных вола, почему-то похожих на жаб. На возу в застеленной соломой колыбели лежат младенцы-горшки, которые везет на торг хозяин. Горшки… А Ярчуку вдруг привиделось, что это не горшки, а головы, им за долгую жизнь порубленные, — покачиваются на соломе, подмигивают злыми глазами: «Рубил ты нас, дурень старый, да не дорубил! Вот мы, живые, целехонькие — что нам сделается?!»
И ахает народ, когда, осадив коня, спрыгивает старый характерник на шлях, выхватывает из ножен саблю и, взобравшись на воз, начинает крушить гончаровы творения. Бьет острым лезвием, топчет чоботами; на губах — мертвенная улыбка.
— Гуляет! — расходится волнами шепот. — Напоследок гуляет, с жизнью прощается, с долей танцует гопака — вишь, как оно бывает-то…
Музыканты, словно ждали чего-то такого, заходятся пуще прежнего, лихой мотив на удивление быстро попадает в такт — и теперь кажется, Андрий танцует на возу, на черепках да соломе…
Нет, уже не танцует, опомнился, спрятал саблю в ножны, подошел к хозяину, заплатил за попорченный товар. Гончар только понимающе покивал да пошел угоститься вяленой рыбкой, чтоб почтить старого Ярчука; опять же кто-то ему уже чарку оковитой поднес, деньги за горшки возвращены — чего грустить?
— Татку, а почему дядя Андрий улыбается?
— Радостно ему, сынку.
— А чего ж он тогда так улыбается?
…Горшки, побитые на черепки, перестали кривляться и прикидываться головами. И Ярчук глядит на них, а видит жизни, свою и чужие.