Шрифт:
— Знаю, знаю, все зависит от нее; думаю, что у Эдме нет более причин колебаться. — И, помолчав с минуту, он с некоторым неудовольствием добавил: — Не вижу, какие возражения сможет она привести теперь.
Дядя впервые заговорил касательно предмета, интересовавшего меня всего более. Из его слов я заключил, что он давно уже относится благосклонно к моим намерениям и что если есть еще препоны, то чинит их Эдме. В последнем замечании дядюшки прозвучало некоторое сомнение; это сильно меня обеспокоило, но я не осмелился его расспрашивать, Легко уязвимая гордость Эдме внушала мне такой страх, а ее неизреченная доброта — такое благоговение, что я не осмеливался открыто обратиться к ней с просьбой о решении моей участи. Я счел за благо поступать так, будто и не чаял никогда быть для кузины никем иным, кроме брата и друга.
Но тут одно обстоятельство, долгое время казавшееся необъяснимым, на несколько дней отвлекло мои мысли от этого предмета. Вначале я отказался было наведаться в Рош-Мопра и вступить во владение поместьем.
— Вы непременно должны взглянуть, какой порядок я там завел, — сказал дядя. — Земли теперь хорошо обработаны, на всех фермах восстановлено поголовье скота. Надо же вам наконец ознакомиться с вашими владениями, показать крестьянам, что вам небезразлично, как они работают, иначе после моей смерти все пойдет прахом: имение вам придется отдать на откуп, что, возможно, и принесет больше дохода, зато снизит ценность ваших земель. Я стар, присматривать за вашим поместьем не могу, уже два года я не расстаюсь с этим несносным халатом, аббат же в делах ничего не смыслит. У Эдме — светлая голова, но она не отваживается наведаться в Рош-Мопра: говорит, там очень страшно; но это, конечно, ребячество.
— Чувствую, что должен бы проявить больше мужества, чем кузина, — ответил я, — однако, дорогой дядюшка, нет для меня ничего тягостнее, нежели подчиниться вашему требованию. Нога моя не ступала на эту проклятую землю с того дня, как я покинул ее, спасая Эдме от похитителей. Право же, вы как будто хотите изгнать меня из рая в ад.
Дядя пожал плечами; аббат заклинал меня исполнить волю господина Юбера; мое упорство весьма раздосадовало дядюшку. Я подчинился и, решив побороть себя, на два дня разлучился с Эдме. Аббат предложил сопутствовать мне, желая отвлечь меня от мрачных мыслей, но я постеснялся даже на такое короткое время лишить Эдме его общества, зная, как она в нем нуждается. Будучи прикована к отцовскому креслу, Эдме вела жизнь столь однообразную и замкнутую, что любое самое незначительное происшествие становилось для нее событием. С каждым годом одиночество ее возрастало; когда же господин Юбер одряхлел и веселые детища вина — песня и шутка — были изгнаны из-за его стола, Эдме стала почти совсем одинокой. Господин Юбер был когда-то страстным охотником, и в день его именин — на святого Юбера — вокруг него собиралась вся местная знать. Было время, заливистый лай гончих раздавался на псарне; было время, на конюшне двумя рядами тянулись сверкающие стойла и в них били копытом ретивые кони; было время, над окрестными пущами неслись звуки охотничьего рога, а под окнами пиршественной залы, при каждом тосте блистательных сотрапезников, раздавались фанфары. Но это чудесное время давно прошло. Господин Юбер уже не охотился, а надежда заполучить руку его дочери не удерживала более подле его кресла молодых людей, коим наскучила его старость, приступы подагры и надоедливые рассказы, которые он повторял вечером, забывая, что их уже слышали от него утром. Эдме отвечала упорным отказом на все домогательства претендентов, но и де ла Марш получил у нее отставку. Все это представлялось весьма странным и давало повод ко всевозможным догадкам. Один из воздыхателей Эдме, которого она выпроводила подобно другим, движимый глупым и низким самолюбием, решил отомстить единственной, как он утверждал, женщине его круга, посмевшей его отвергнуть; случайно узнав, что Эдме была похищена Душегубами, он распустил слух, будто она провела в Рош-Мопра беспутную ночь. В лучшем случае он готов был предположить, что бедняжка принуждена была уступить насилию. Эдме внушала такое уважение и пользовалась такой доброй славой, что ее не осмелились бы обвинить в снисходительности к разбойникам; легче было представить себе, что она стала жертвой зверского принуждения. Теперь на доброе имя Эдме легло несмываемое пятно, и все искатели ее руки отступились от девушки. Мое длительное отсутствие лишь подтверждало сложившееся представление. Поговаривали, что я спас кузину от смерти, но не от позора и потому не решаюсь сделать ее своею женой; будучи в нее влюблен, я избегаю ее из опасения, что не выдержу соблазна и захочу на ней жениться. Все это казалось столь правдоподобным, что трудно было бы заставить окружающих поверить в подлинную подоплеку событий, особенно трудно потому, что Эдме не пожелала отдать руку нелюбимому человеку и тем пресечь злостные слухи. Таковы были причины ее одиночества; все это стало мне известно позднее. Теперь же, видя суровость дяди и грустное спокойствие Эдме, я боязливо оберегал их покой, не позволяя даже опавшему осеннему листу потревожить эту сонную заводь. Вот почему я умолял аббата остаться с Эдме до моего возвращения. Следуя настояниям кузины, не пожелавшей, чтобы я расставался с Маркасом, я взял с собой только верного сержанта, с некоторых пор делившего свои досуги с Пасьянсом в его уютной хижине и помогавшего тому в исполнении его обязанностей.
Туманным вечером я прибыл в Рош-Мопра. Стояла ранняя осень. Тучи застили небо, умолкшая природа уснула в сырой мгле; равнины опустели, только стаи перелетных птиц наполняли воздух движением и криком. Вереницы журавлей чертили в небе огромные треугольники, и аисты, парившие в недосягаемой высоте, за тучами, оглашали даль печальными криками, что неслись над унылыми полями, подобно погребальной песне, оплакивающей счастливые дни прошлого. Тут я впервые ощутил, что уже похолодало, и меня охватила грусть, как то бывает, думается мне, со всяким, кто замечает приближение суровой зимы. Есть в первых заморозках нечто, напоминающее человеку о том, что и он вскоре обратится в прах и тлен.
Не обменявшись ни единым словом, мы с моим спутником миновали леса и вересковые заросли, сделав большой круг, чтобы обойти башню Газо, видеть которую было свыше моих сил. Солнце садилось в серой пелене, когда мы очутились у опускной решетки Рош-Мопра. Решетка была сломана, мост не поднимался; по нему проходили ныне только мирные стада, охраняемые беспечными пастухами. Рвы наполовину засыпало, вода оставалась лишь на самом дне, и над ней уже раскинули свои гибкие ветви синеватые ивняки; у подножия разрушенных башен выросла крапива, но следы пожара на стенах казались совсем свежими. На ферме все было отстроено заново; во дворе полно было скота, птицы, бегали ребятишки, овчарки, громоздились земледельческие орудия. И всему этому так не соответствовали угрюмые развалины, где, чудилось мне, еще вздымается ввысь багровое пламя осады и струится черная кровь Мопра.
Меня приняли без всякой угодливости, с тем невозмутимым и безразличным радушием, какое свойственно беррийским крестьянам. Устроили же меня так, чтобы я ни в чем не нуждался. Я поместился в старом здании, единственном из всех, что уцелело при осаде главной башни и устояло перед разрушительным действием времени. Тяжеловесная архитектура этого флигеля восходила к десятому веку; двери были меньше окон, окна же давали так мало света, что в доме пришлось зажечь факелы, хотя солнце едва только успело зайти. Флигель был кое-как приведен в порядок, чтобы служить пристанищем для нового владельца или его приказчиков. Озабоченный моими делами, дядя Юбер, пока позволяли силы, частенько наведывался в Рош-Мопра, и теперь меня проводили в комнату, которую он отвел для себя; ее называли хозяйской. В эту комнату перенесли все лучшее, что удалось спасти из прежней обстановки; но, вопреки всем стараниям сделать ее пригодной для жилья, комната оставалась холодной и сырой, поэтому служанка арендатора, шествовавшая впереди меня, несла в одной руке головешку, а в другой вязанку хвороста.
Дым от головешки застил мне глаза; вместо прежнего входа пробили новый в другом конце дома, лишние коридоры были замурованы, — все сбивало меня с толку, все стало неузнаваемо. Наконец я добрался до отведенной мне комнаты. Я не мог бы даже сказать, в какое из старых замковых зданий я попал — так не похож был двор на тот, что запомнился мне, так мало я был способен в этом мрачном, смятенном состоянии духа воспринимать окружающее.
Служанка зажгла огонь; опустившись на стул и закрыв лицо руками, я предался грустным размышлениям. И все же мое пребывание в старом доме не лишено было своей прелести, ибо в воображении юношей — самонадеянных властителей будущего — прошедшее обычно предстает в более привлекательном и радужном свете. Тщетно пытаясь растопить камин, служанка густо надымила в комнате и вышла раздобыть уголька. Я остался один. Маркас хлопотал на конюшне около лошадей. Барсук был возле меня; улегшись перед камином, он то и дело недовольно на меня поглядывал, словно спрашивая, почему мы выбрали для ночлега такое неуютное место, где к тому же так плохо топят.
Я обвел глазами комнату, и воспоминания вдруг словно ожили в моей памяти. Сырые дрова, потрескивая в очаге, наконец разгорелись, и яркое пламя озарило все вокруг; в его колеблющемся свете все предметы приняли странные, искаженные очертания. Барсук встал, повернулся к огню спиною и улегся у меня между ног, словно ожидая чего-то необычайного, неожиданного.
Тут я догадался, что комната эта не что иное, как спальня моего деда Тристана, которую после его смерти в течение многих лет занимал его старший сын — ненавистный мне дядя Жан, самый свирепый из моих угнетателей, самый пронырливый и подлый из всех Душегубов. Отвращение и страх охватили мою душу, когда я узнал обстановку, даже кровать с витыми колонками, на которой мой дед, в мучениях медленной агонии, отдал богу свою преступную душу. И кресло, в котором я расположился, было то самое, где сиживал в былые дни Хромуша, как любил, паясничая, называть себя Жан, где обдумывал он свои злодеяния, отдавал свои гнусные распоряжения. В эту минуту мне почудилось, будто мимо меня проходят чередой призраки всех Мопра с окровавленными руками и затуманенным винными парами взором. Я встал и, охваченный непобедимым страхом, хотел бежать; но тут передо мною внезапно возникло видение столь отчетливое, столь знакомое, столь непохожее по всем живым приметам на призраков, обступивших меня за минуту до того, что я упал обратно в кресло, обливаясь холодным потом. Прямо перед кроватью стоял Жан Мопра. Он только что поднялся со своего ложа, ибо еще придерживал рукою приподнятый полог. Жан был все тот же, только стал еще костлявей, бледнее и отвратительней; голова у него была выбрита, тело закутано в какую-то темную хламиду. Он бросил на меня дьявольский взгляд; по его тонким, увядшим губам скользнула ненавидящая, презрительная усмешка. Жан так и застыл, пронизывая меня сверкающим взором. Казалось, он вот-вот заговорит. Я был убежден в ту минуту, что предо мною живое существо из плоти и крови. И все же, хотите верьте, хотите нет, я оледенел, охваченный ребяческим страхом. Не стану это отрицать, хотя позже я и сам никак не мог найти объяснение своему малодушию. Жан не сводил с меня взгляда. Я оцепенел; ужас сковал мои члены, язык онемел. Барсук набросился на пришельца. Тот колыхнул складками своего мрачного одеяния, похожего на позеленевший от могильной сырости саван, и я потерял сознание.