Шрифт:
Отныне гамбургские банкиры были спокойны. Убийственное перо, разоблачавшее перед всем миром их скаредность, пошлость и лицемерие, было, наконец, сломано, а «Мемуары» исчезли в огне.
Однако в неподвижном теле Генриха Гейне заключена была неутомимая, дерзкая душа. Ясное сознание его не меркло.
Часто по узкой крутой лестнице дома, где он жил, поднималась тучная женщина под густой вуалью, в высокой шляпе — верный друг поэта, Аврора Дюдеван, издавшая много книг под псевдонимом Жорж Санд. Гейне оживал, когда она появлялась в его квартирке, заставленной старой мебелью, заваленной книгами и пропахшей микстурами.
Встречаясь с Авророй Дюдеван, которую Гейне знал в годы своего здоровья и творческого половодья, он как бы снова возвращался к жизни.
В прихожей раздался громкий мужской голос, и следом за улыбчивой нарядной женой Гейне в комнату, где лежал больной, вошел Маркс.
Он несколько смутился, увидев незнакомую пожилую женщину в дорогом, но скромном платье. Карл узнал Жорж Санд и поклонился ей сердечно и почтительно.
— Карл, дорогой друг, как я рад тебе! — Гейне хотел приподняться, но едва смог оторвать голову от подушек.
Карл знал от Энгельса о безнадежном положении поэта. Однако вид Гейне, которого несколько лет назад Маркс оставил сравнительно бодрым, потрясал. Он не представлял себе, как далеко зашли разрушения в этом хрупком теле. Глубокое сострадание охватило чуткое, впечатлительное сердце Маркса, и, пока поэта усаживали в постели, он отошел к окну, чтобы скрыть свое волнение.
— Я ждал тебя, Карл, вместе с женой. Мне хотелось прочесть ей кое-что. Признаюсь, тонкой иронии этой чудесной женщины я немного побаиваюсь. Такого сочетания ума и совершенной красоты, как в ней, я не встречал никогда. Жаль, что, создав Женни, природа тотчас же разбила уникальную форму, как скульптор, который хочет, чтобы его произведение не повторялось больше. И все же сегодня у меня истинно праздник, — продолжал Гейне оживленно. — Возле меня два лучших друга. Хорошо с вами. Но, быть может, еще одна особа — смерть — уже идет ко мне.
— Читайте Дюма, — нахмурилась Аврора Дюдеван. — Его книги лечат нервы лучше всех лекарств. Я это испытала на себе. Если же не подействует, я привезу вам доброго Ламенне. Он тоже лекарство.
— О нет, прошу вас, избавьте меня от этого попа. Я предпочитаю атеизм доктора Маркса — по крайней мере хоть на том свете мне не будут угрожать черти. Да, кстати, знаете ли вы, дорогая Аврора, что свою книгу о Прудоне Маркс заканчивает вашими словами: «Битва или смерть, кровавая борьба или небытие. Такова неумолимая постановка вопроса».
— Я много слышала о «Нищете философии» доктора Маркса, но еще не видала этой книги. Мне очень хотелось бы ее прочесть, тем более что Прудон и его теории кажутся мне неубедительными, — сказала Аврора.
— Я с удовольствием преподнесу вам свою новую книгу. Но боюсь, что она утомит вас…
Гейне живо прервал Маркса:
— Нет, нет, не верьте ему, Аврора: это блестящее сочинение не только по мыслям, но и по стилю. Никогда не следует ничего откладывать. У меня две твои книги, Карл. Располагай одной из них.
Карл с готовностью встал, подошел к рабочему столу Гейне, надписал книгу и подал ее писательнице.
Аврора Дюдеван, дружески улыбаясь автору, прочла скромную надпись: «Госпоже Жорж Санд. Карл Маркс. 1848 г.».
Есть в истории дни, значение которых неизмеримо во времени. Любое мгновение тогда полно новизны и несет в себе перемены для многих тысяч людей. Такие великие дни щедро дарят революции.
Париж жил напряженно и деятельно. Дни и ночи подле городской ратуши, где заседало Временное правительство, толпился народ. Окно, через которое 9 термидора, узнав о поражении якобинцев, выбросился на мостовую Робеспьер-младший, было затянуто траурным крепом. Народ забросал нечистотами памятник деспотичнейшему из королей — Людовику XIV. На голову статуи этого дорого стоившего Франции монарха кто-то нацепил шутовской колпак.
Каждый день у ратуши выстраивались безработные. Им выдавали там вдоволь хлеба, сыра, мяса. Правительство торопилось устраивать всевозможные мастерские, надеясь, что они станут его оплотом, подобно мобильной гвардии.
В дни сияющего апреля Гервег и Борнштедт закончили сборы немецкого легиона. Ранним утром легионеры выстроились с ружьями на плече и двинулись по пыльным улицам Парижа к вокзалу. Отряд был немногочислен; сотни немецких революционеров отказались от этой авантюристической затеи и остались с Марксом и вернувшимся из Бельгии Энгельсом, чтобы вскоре поодиночке перейти границу родины.
Жена Гервега сопровождала мужа, который был выбран начальником легиона. Она заказала себе для похода военную амазонку из трех национальных цветов: черного, красного и золотого — и водрузила на свою мужеподобную голову берет с большой кокардой тех же цветов. Прежнего беспокойства о судьбе мужа у нее как не бывало.
За исключением Гервега, который вдохновенно предрекал себе и своему «войску» победу, и нескольких молодых людей, жаждущих славы и сильных ощущений, все легионеры чувствовали себя растерянными. Каждого терзали сомнения. Многие осудили план кампании, повторяя здравые слова Маркса и Энгельса. Не было единства в отряде, и оттого насупились брови, пригнулись плечи тех, кто поддался уговорам Гервега и Борнштедта. Горсточка вооруженных людей с национальными и красными флагами двигалась с песнями по улицам французской столицы. Рабочие-парижане, недавно проводившие поляков, итальянцев, бельгийцев, поклонявшиеся всякому проявлению храбрости, громко приветствовали их и желали победы. Женщины кидали воинам весенние цветы. Немцы отвечали им, размахивая мягкими шляпами, украшенными птичьими перьями, и салютовали ружьями. Особенно возбужденно вел себя Гервег. Он кланялся прохожим, читал стихи и выкрикивал призывы на немецком и французском языках, прижимая к груди букет алых роз, привезенных из Ниццы, — их поднесли ему на прощание.