Шрифт:
Видать, не любили его здесь. Очень не любили. Видать, изрядно попортил крови своим сокамерникам хриплоголосый.
Это продолжалось неожиданно долго. Даже с одной здоровой рукой, едва не теряя сознание от жуткой боли в изувеченных суставах, повергнутый хозяин клетки все же отчаянно отбивался.
Вот рев, похожий на боевой клич. Вот дерганье раненого узника. Взмах левой руки – и видно, как отлетел из полумрака в совсем уж темный угол один из нападавших. Еще взмах – и второй ударился затылком о запертую дверь клетки и тихонько сползает вниз. Толчок ногами – и сразу двое катятся по грязи и соломе к каменной стене клетки.
Из копошащейся человеческой кучи доносились рычание, вскрики, яростная молотьба ударов. И, как это обычно бывает, толпа все же взяла одиночку количеством. Неумело, неловко… Но – забили, затоптали, загрызли, задушили.
– Ну? Ну? Ну? – с интересом и противоестественным азартом вопрошала темнота подземелья.
– Готов, – тяжко выдохнул кто-то. – Сипатого убили.
«Одним в клетке меньше», – отрешенно подумал Дипольд.
Пфальцграф отошел к противоположной камере – пустой и светлой, к той, что справа. Хотелось хоть какого-то уединения.
Он опустился в прелую солому, привалился спиной к холодной решетке. На душе было скверно. Этот Сипатый, надо признать, погиб достойно. За такое, наверное, и мерзавца уважать можно. Однако Дипольд все еще сожалел, что убил мерзавца не сам, что убили другие. Руки чесались, руки жаждали крови.
А темнота вокруг оживала по новой. Темнота заявляла о себе все громче. Темнота назойливо лезла в уши, гоня прочь зыбкую иллюзию одиночества.
– Ну, светлость, ты дае-е-ешь!
– Сипатый здоровый был, как бык, а ты ему руку этак вот, об решеточку…
– Ловко, светлость!
В одобрении неприятного подземного народца Дипольд не нуждался. Наоборот. За подобную фамильярность он готов был снова и снова ломать руки, ноги, шеи… Но – вот беда – некому. Соседи из клетки справа опасались приближаться к разделительной решетке и благоразумно помалкивали. Зато остальные, невидимые во тьме и тьмою же защищенные, язык на привязи держать явно не собирались. Опять знатного пленника в открытую обсуждали несдержанной базарной многоголосицей. Наглой и глумливой. Обсуждали, задевали, оскорбляли. И становилось ясно: расправой над одним ублюдком других здесь не утихомиришь. Не дотянешься потому как!
– Силен, сиятельство!
– Да только клетку-то, небось, не осилишь.
– Ага! Прутики железные не раздвинешь, решеточку не сломаешь.
– Гы-гы-гы!
– Слышьте, а он снова молчит.
– Это от гордости. Сипатого одолел, вот и пыжится.
– Да, гордый наш графишко.
– И горячий к тому ж сверх всякой меры.
– Только в том здесь, твоя светлость, проку мало. А бед – много.
– Потому как не любят здесь гордых да горячих.
– Нет, гляньте, он вообще разговаривать не желает!
– Эй! Решил, Сипатого покалечил – и мы тебя за то в покое оставим?
– Подумаешь! Одну руку сломал, так рано или поздно другая до тебя дотянется. Тут у нас рук много, слышь ты, светлость. А знаешь, сколько сипатых таких по клеткам сидит?
– А сколько сидело?
– А сколько еще сидеть будет?
Недобрые насмешливые голоса гомонили в темноте без умолку, перебивая друг друга. Мешая отдохнуть, расслабиться, собраться с мыслями, обдумать…
И Дипольд не выдержал. Да, решил не вступать в пререкания, но… Сколько ж можно?!
Сорвался-таки. Рявкнул что было сил:
– Заткнитесь! Все! Живо!
– Итесь-итесь-итесь-итесь!.. – эхом пронеслось под подземными сводами – Се-се-се-се!.. Во-во-во-во!..
И глумливый хохот в ответ. Издевки, насмешки, обидные выкрики стали громче, изощреннее.
– Этим вы здесь ничего не добьетесь, благородный господин, – тихий, едва слышимый шепот шелестнул сзади. Прямо за спиной. Там, где не было, где не должно было быть ни единой живой души.
Слова были сказаны в самое ухо пфальцграфа. На расстоянии уже не копейного удара, не клинка в вытянутой руке. На расстоянии тычка кинжалом.
От неожиданности Дипольд подскочил, подлетел – будто турнирный реннтарч, подброшенный вверх мощной пружиной. Звякнула цепь на ногах. Пфальцграф замахнулся, готовый ударить любого… любое порождение обманчивого полумрака.
– Не надо меня бить, – поспешно попросили его. – Я не желаю вам зла и не намерен над вами смеяться.
Говорила, как выяснилось, куча тряпья в соседней клетке. То, что Дипольд до сих пор принимал за груду старой ветоши, зашевелилось, сбрасывая с рваных одежд рваное одеяло, принимая человеческий облик, приваливаясь к разделительной решетке, подле которой пару секунд назад сидел сам пфальцграф. Там, за толстыми ржавыми прутьями, тоже скрежетнули цепные звенья.