Шрифт:
Удовольствием для С. Т. Аксакова было слушать самую речь Рулье, не профессорски-гладкую, бесцветную, а живую, меткую, с народными присловиями и оборотами. Как в самой науке Рулье не терпел злоупотреблений иностранными терминами, заменяя их, где возможно, общепонятными русскими названиями, так в разговоре он был неподдельно прост и безыскусен. «Яйца курицу не учат», — говаривал Карл Францевич, имея в виду первородство народного начала в языке, да и не только в языке. Он говорил о «прелести слова, исшедшего из живого народного языка», и радовался, когда такое слово становилось достоянием языка и научной литературы. Было удивительным для многих, что этот знаменитый профессор-биолог к тому же еще и превосходный знаток народного языка, основательный филолог. Рулье участвовал в работе над словарем русского языка, готовившимся Академией наук, он занимался «исправлением определений слов по части зоологии». Но не только этим. Его интересовала народная речь в ее живых повсеместных фактах.
Сергею Тимофеевичу самому пришлось на деле убедиться, как глубоки и обширны познания Рулье в народном языке. Это было, когда они вместе готовили третье издание «Записок об уженье рыбы» и «Записок ружейного охотника». Рулье подобрал для них политипажи, изображения птиц и рыб, снабдил обе книги своими примечаниями. И теперь, спустя более столетия, открывая эти книги с именами С. Т. Аксакова и Рулье на титульных листах, испытываешь какое-то особое чувство при виде сотрудничества большого художника и большого ученого. Этих примечаний, набранных мелким шрифтом в виде сносок под чертой, как будто и не так много, но как они удивительно метки, какое замечательное знание жизни рыб, птиц, животных и вместе с тем народного языка! Рулье иногда поправляет автора; так, в описании Аксаковым гагары читаем: «три нижние пальца, соединенные между собой крепкими глухими препонами». Рулье уточняет: «не глухими, а расщепленными». После слов Аксакова: «Название гагары объяснить не умею», Рулье пишет: «Название галка, гусь, гагара, гагак, гагач, гоголь — звукоподражательны говору, гаму (го-го) этих птиц. Голк — шум, гул, голанить — шуметь (горло, гайло)». Часто Рулье ссылается на народное толкование: «гагары называются в народе нырцами (быстро ныряют)».
А какая свободная ориентация в тех народных названиях, определениях, которые бытуют в разных местах, областях обширной России и метко передают особенности характера, образа жизни хотя бы тех же птиц! Так, к отрывку о стрепете Рулье делает примечание: «В Малороссии хохотва, степная курица; на Каспии степной тетерев, трясучка — названия, верно характеризующие общий склад, голос и полет этой птицы». Куропатка полевая: «Куропатка в Камчатке; курохта, полевой, степной, рябчик в Сибири; каменный рябчик в Даурии» и т. д. Можно себе представить, как было интересно все это узнавать (и не только, конечно, из примечаний к своей книге, а из живого общения с ученым) Сергею Тимофеевичу, охотнику и знатоку преимущественно все-таки Оренбургской губернии.
Преждевременная смерть Карла Францевича Рулье в апреле 1858 года переживалась Аксаковым как большая личная потеря, он остался для Сергея Тимофеевича «незабвенным, так рано погибшим даровитым профессором».
Завязывались у Сергея Тимофеевича новые знакомства с писателями. Среди них был и Лев Николаевич Толстой. Аксаков познакомился с ним еще в январе 1856 года, вскоре после того, как Толстой вернулся из Севастополя, где был офицером батареи. Одетый в шубу, в артиллерийской фуражке, Толстой имел вид и выправку скорее человека военного, чем писателя, только по тому, как он цепко всматривался в собеседника, из глубины небольших серых, под нависшими бровями, глаз, можно было понять, как наблюдателен этот офицер. О нем уже ходила слава как об авторе «Детства», «Отрочества», «Севастопольских рассказов». Перед приездом в Москву он был в Петербурге, познакомился там с Тургеневым, Некрасовым, с писателями, сотрудничавшими в «Современнике», и успел заслужить у них репутацию не только большого художника, но и человека, склонного к противоречиям, к парадоксальным оценкам признанных вроде бы европейских знаменитостей, установившихся, казалось бы, истин.
Художник редкой психологической проницательности; уже в «Детстве» — какая тонкость душевных движений, оттенков детского сознания, какая оригинальность, свежесть подробностей, от эпизода с перчаткой перед танцами, провала маленького танцора и мучительного стыда его, страдания после этого — до таинственного чувства любви к Сонечке. Но в самом детском чувстве какая уже недетскость, какое самокопание, обнажение в себе, в маленьком существе, эгоистичного, самолюбивого.
Такова жуткая картина «прилично» соблюдаемого ребенком похоронного этикета при полнейшей душевной бесчувственности. Необычная для детства трезвость самопознания могла иметь два последствия для будущего великого художника. Во-первых, она открывала ему те тайны человеческой природы, личное переживание которых делало его глубоким психологом, тайновидцем человеческой души. Но это же — осознание гнездящегося в себе самом, мягко говоря, несовершенства могло решающим образом повлиять и на характер самоусовершенствования, о котором смолоду задумался писатель (повесть «Юность»). Открытие в самом себе такого жестокого бесчувствия, вообще потаенного зла могло убедить в слабости человеческой природы и, стало быть, в желательности более смиренного мнения о себе, принятия всего лучшего в других. Начало это есть в «Детстве». Но суть оставалась в том, что сам Толстой, так обостренно чувствовавший в себе и в других падшие стороны человеческой природы, не только не склонен был к самоумалению, но, напротив, стремился к сознанию исключительности своего призвания. И однажды он запишет в своем дневнике, что чувствует в себе силы быть создателем новой религии. Что это за религия — мы знаем: из четырех Евангелий Толстой составил «свое» Евангелие, с плоским этическим учением.
Таковы были некоторые особенности «Детства», произведшего большое впечатление на литературный мир. Сергей Тимофеевич Аксаков был также в числе поклонников таланта Толстого. Особый интерес должна была вызвать у него позднее вышедшая толстовская «Юность», теми особенно местами, где рассказывается о Казанском университете (перенесенном в повести в Москву). Толстой, так же как и Аксаков, когда-то учился в Казанском университете (не окончив его), и Сергею Тимофеевичу по старой памяти приятно было окунуться в студенческую среду, пусть нового поколения, почувствовать живую струю умственных интересов в стенах родного университета.
Но уже и тогда, читая «Детство» и другие автобиографические повести Толстого, автор будущих «Детских годов Багрова-внука» мог видеть, насколько иным будет повествование о детстве у него самого. И действительно, разница большая. На «Детство» Толстого оказала влияние «Исповедь» Руссо, которой никогда не был увлечен Сергей Тимофеевич и психологической рефлективности которой был глубоко чужд. Когда вышла повесть «Юность» Толстого, то Константин Аксаков в своем печатном отзыве отметил, что в ней «анализ принимает характер исповеди, беспощадного обличения всего, что копошится в душе человека», что «много верного подметил он в изгибах души человеческой, и это твердое желание обличения себя во имя правды само по себе уже есть заслуга и оставляет благое впечатление». Вместе с тем в критическом анализе и самоанализе Толстого Константин Аксаков увидел излишнюю «мелочность», «микроскопичность», при которой подмеченным случайным ощущениям («проходящим по душе как дым») придается преувеличенное значение; «микроскопическое» внимание к «мелочам душевного мира» может представить сам этот «душевный мир» в неверном, искаженном виде.
Сергей Тимофеевич в отличие от старшего сына не давал Толстому советов, но также не в его духе был тот самоанализ, которым терзает себя на каждом шагу герой автобиографических повестей Толстого. Нетрудно заметить, что сам Лев Николаевич, повествуя о детстве, подвергал столь подробному, беспощадному анализу каждое душевное движение Николеньки, укрупняя и осложняя его, держа в напряженности ум и чувство маленького героя, ведя его по пути нравственных исканий. В «Детских годах Багрова-внука» жизнь дана в восприятии ребенка, все видится его глазами и осмысливается его умом, каждое событие, встреча с человеком окрашены детской поэзией; здесь, говоря словами самого Сергея Тимофеевича, «нет никакой подделки под детский возраст и никаких нравоучений», читатель забывает о «взрослом» повествователе и слышит только голос маленького, Сережи Багрова. Видимо, надо было обладать младенческой чистотой души, чтобы так полно войти в состояние ребенка и зажить с ним одной жизнью, как это мы видим в случае с автором «Детских годов Багрова-внука».