Шрифт:
— Не помню, что было дальше, тут в истории пробел, один стих элегии утрачен.
Прошло время. В мае во Францию приехала мать девочек и привезла их брата. Это был славный мальчик, светловолосый, как мать, озорство и британская гордость били в нем через край. Мать, бледная, худая, вялая, всегда была одета в черное. Ее манеры и речь, медлительные, чуть усталые, напоминали итальянскую праздность.Но все это смягчал хороший вкус, глянец аристократизма. Она оставалась во Франции месяц.
«Я»… [58]
* * *
…потом она уехала, а мы жили, одной семьей, вместе гуляли, вместе проводили каникулы и свободные дни.
Мы были как братья и сестры.
В наших ежедневных встречах было столько доброты и доверия, столько задушевной непринужденности, что они могли бы перейти в любовь — во всяком случае, с ее стороны, и у меня были очевидные тому доказательства.
Яже мог играть роль нравственного человека, так как совсем не был влюблен, хотя желал этого.
58
Фраза начата и не закончена. Здесь обрывается фрагмент, написанный в декабре 1837 года, и в 1838 году после многоточия Флобер продолжает рассказ.
Она часто подходила ко мне, обнимала, смотрела на меня и говорила со мной. Прелестная девочка! Она брала почитать мои книги, пьесы, и не все вернула. Она поднималась в мою комнату. Я отчаянно смущался. Мог ли я предполагать в женщине такую смелость или такую наивность? Однажды она прилегла на мой диван в позе довольно двусмысленной; я молча сидел рядом.
Момент, конечно, был решающий, но я им не воспользовался.
Я позволил ей уйти. [59]
Иногда она обнимала меня со слезами. Я не верил, что она действительно любит меня. Эрнест [60] был в этом убежден, он приводил доказательства, называл меня дураком.
59
Подобная сцена повторится в VI главе первого «Воспитания чувств» (1845).
60
Эрнест Шевалье (1820–1887), друг Флобера.
А на самом деле я был сразу и робок и равнодушен.
То было чувство нежное, чистое, нисколько не замутненное мыслью об обладании, и потому лишенное энергии, а для платонической любви слишком наивное. В конце года во Францию приехала их мать — затем, через месяц, она вернулась в Англию.
Девочек взяли из пансиона, и они жили с матерью в тихой улице на первом этаже.
Я часто видел их за окном. Как-то я проходил мимо, Каролина [61] окликнула меня, я зашел.
61
Героиня, Каролина Голанд, названа здесь своим настоящим именем, эта часть повествования особенно близка к действительности.
Она была одна, бросилась ко мне, обняла и пылко поцеловала. Это случилось в последний раз, вскоре она вышла замуж.
У них часто бывал учитель рисования, он посватался, свадьбу назначали и откладывали сто раз. Из Англии вернулась мать. Без мужа, о котором никогда не упоминали.
В январе Каролина вышла замуж. Однажды я встретил ее с мужем. Она словно не узнала меня.
Ее мать сменила дом и образ жизни. Теперь у нее бывали подмастерья портных и студенты. Она выезжала на маскарады и брала с собой младшую дочь.
Мы не виделись полтора года.
Так закончилась эта связь, она могла стать страстью со временем, но сама собой распалась.
* * *
Надо ли говорить, что в сравнении с любовью это чувство было похоже на сумерки перед сияющим днем, и взгляд Марии развеял память о бедной девочке.
Холодный пепел остался от этого огонька.
Эта короткая глава. Хотел бы я, чтоб она была длиннее. Вот как это было.
Тщеславие пробудило во мне любовь; нет — сладострастие, и еще точнее — чувственность.
Мою невинность высмеивали. Я краснел, стыдился ее, она тяготила меня, как порок. Женщина предложила мне себя. [62] Я был с ней и покинул ее объятия с отвращением и горечью, зато теперь среди завсегдатаев кафе мог разыгрывать Ловласа и за чашей пунша произносить непристойности, как все. Итак, я был мужчиной и посчитал разврат своим долгом — более того, я хвастался этим. В пятнадцать лет я болтал о женщинах и любовницах.
Ту женщину я возненавидел. Она приходила, я принимал ее. Она расточала улыбки, противные, как мерзкие гримасы.
62
Речь идет о горничной госпожи Флобер.
Совесть мучила меня, словно любовь к Марии была верой, а я ее предал.
Где же наслаждения, что снились мне, где восторженные порывы, какие воображал я во всей чистоте неопытного детского сердца? Так все сводится к этому? Неужели кроме равнодушного обладания нет ничего иного, более высокого, более значительного, похожего на священный экстаз? Нет! Все было кончено, разврат погасил божественный огонь в моей душе. Мария, твой взгляд зажег любовь, а я вывалял ее в грязи, растратил впустую с первой попавшейся женщиной, равнодушно, без желания, из детского тщеславия, горделивой расчетливости, чтобы больше не стыдиться распутства, не смущаться оргий! Бедная Мария…