Шрифт:
А дело тут в странной сути изображения.
Когда, до появления первобытного искусства, человек в поисках камней, которыми он убивал животных, нашел один, похожий на голову льва, его изумление, по-видимому, было безграничным. Раньше он видел отдельно льва и отдельно камень, и то, что лев может быть камнем, а камень — львом, было для него потрясающим открытием. Ни лев, ни камень сами по себе его не удивляли, но камень-лев не мог не потрясать воображения: он был одновременно и мертвым и живым, от него хотелось бежать и хотелось рассматривать его бесконечно долго. Человек ощутил силу изображения, когда соединилось в чем-то, ранее понятном и даже послушном его руке (дереве, камне), мертвое и живое. И родилось нечто новое, существующее само по себе.
Его особенно волновало это соединение мертвого и живого, потому что живое делалось не менее, а более живым. Почему во льве-камне больше жизни, чем в настоящем льве? Что за сила в нем заключена? Он ее не понимал. Имя ее было ему неизвестно. Но мы-то ее понимаем и можем назвать — ВРЕМЯ. (Стихия нашего путешествия!)
Эволюции на земле нужны были миллионы лет, чтобы совершить путь от камня ко льву, от дерева к оленю, а от оленя и льва к человеку. И в ту минуту, когда ему в камне открылся лев, его сознание и сердце вобрали в себя эти миллионы. И он улыбнулся — улыбнулся не потому, конечно, что ощутил себя «царем вечности», улыбнулся потому, что первый раз не было страха перед царем пустыни, а рождалось совершенно иное чувство: через ряд тысячелетий его назовут нежностью. В сущности, в ту минуту через изображение устанавливались новые родственные отношения между человеком и миром, космосом и даже (не убоимся торжественности) между человеком и вечностью.
Потом человеку улыбнутся первые статуи — создания первых художников, и ученые-искусствоведы века и века будут размышлять о тайне «архаической улыбки». Что она, техническая неумелость? Магия? А это само изображение улыбнулось человеку, как когда-то человек улыбнулся ему.
Улыбался камень, ставший человеком, улыбался человек, узнавший в этом камне себя. И улыбалось… Время.
Оно и сейчас, через три тысячи лет, улыбается нам.
И не кажется ли нам при этом лицо древнегреческой улыбающейся девушки (коры) сегодняшним, живым? И не в том ли таинственная суть изображения, что оно — синтез минуты и вечности? Это относится к любому изображению: от льва-камня или дерева-оленя, увиденного первобытным охотником на заре человеческой истории, до статуй Родена, от наскальных рисунков-изображений бизонов в пещерах до этюдов импрессионистов. В одном из стихотворений Овидия девушка, стоя с возлюбленным на берегу моря, смотрит с нежностью на его тень на мокром, омытом волною песке и хочет обвести ее, углубить, чтобы он в этих очертаниях остался с ней и тогда, когда уплывет к далеким берегам. Чтобы он остался с ней навсегда. В этом навсегда и заключено великое чудо изобразительного искусства.
Когда китайский мастер Ван Вэй (VIII век нашей эры) в трактате «Тайны живописи» писал о художнике: «Он закончит деяние творца», и дальше совершенно дивно — о руке, которая «играет в забытьи», и о том, что «годы, луны, вдаль идут и в вечность, и кисть пойдет искать неуловимых тайн», он имел в виду торжество над самой странной и могущественной вещью в мире — Временем: торжество, достижимое тогда, когда «сердце следует за вращением кисти», потому что лишь ему одному — человеческому сердцу — дано вобрать в себя непостижимую даль, что художники и философы зовут вечностью.
Удобная и «уютная» модель вечности — часы, любые, в том числе и песочные, с описания которых я начал. (За неимением подлинно дилижансных часов, сохранившихся сегодня лишь в немногих музеях, возьмем с собой в путешествие эти.)
Однажды я увидел (тогда-то и зародилась идея путешествия на дилижансе) в образе песочных часов Эрмитаж, и мне захотелось их перевернуть. Зачем? Чтобы «годы, луны, из вечности вернуть»? Что это — тоже рука «играет в забытьи» в поисках «неуловимых тайн»? Нет… Тайна, волнующая меня, уловима. Я хочу охватить, понять богатства человеческого духа, сосредоточенные в Эрмитаже, как сосредоточена вечность в часах. Тайна уловима, как уловимы падающие песчинки, но она — тайна, и мне кажется, что никогда в истории человечества не было важнее, чем сейчас, в нее углубиться.
Известный американский социолог Олвин Тоффлер утверждает, что на земле до сих пор существовало восемьсот поколений, и мы, восьмисотое, настолько отличаемся от семисот девяноста девяти, что понимаем их с трудом, и они бы нас не поняли совершенно. Мы думаем, чувствуем, воспринимаем мир иначе…
Но чу! Дилижанс тронулся. За окном далеко-далеко в чуть рассветающей ночи (дилижансы начинали обычно путь задолго до рассвета) — тусклые от большого расстояния огни костров. Воображение рисует походный шатер и вокруг него уснувшее войско в старинных доспехах. Ну конечно же, это костры у шатра римского философа, полководца и императора Марка Аврелия. Пока его воины отдыхают, он пишет о «тщете земного». Нам-то-ведь в дилижансе путешествуют люди второй половины XX века (восьмисотого поколения!) — хорошо известно, о чем он пишет. И мы думаем (это первая наша дума в дороге) о том, что мысли Марка Аврелия и судьба этих мыслей не совпадают.
Он писал: «Как быстро все исчезает», а они, его мысли, не исчезли; он говорил, что «самая долгая слава посмертная ничтожна, она держится лишь на некоторых кратковременных поколениях людей», а его собственная слава живет в мире уже около двух тысяч лет; он утверждал, что «следует смотреть на все в жизни человеческой, как на мимолетное и кратковременное», а его душевная жизнь волнует нас и сегодня; он советовал: «Чаще размышляй о том, с какой быстротой исчезает все сущее»; он опять и опять говорил о тех, кто посетил мир за ряд веков до него: «Что стало с их жизнью? Она сгинула. Перенеслись ко временам Трояна — и опять все то же. Опочила и эта жизнь».
Повторим и мы, покачиваясь в дилижансе, — ведь поначалу лошади бегут быстро: «Что стало с их жизнью?» (Семьсот семьдесят девять поколений, по Олвину Тоффлеру.) Что стало с их жизнью?
В самом деле, что стало с их жизнью?.. С их жизнью?..
2
Темный — вечерний, ночной — Эрмитаж с детства вызывал во мне фантастические мысли и чувства, особенно поздней осенью и зимой, когда город рано освещается миллионами окон.
Неужели уснула, замерла жизнь в этих залах?! Ее насыщенность, разнообразие, игру я ощущал днем настолько полно, что в вечерне-ночной покой и безмолвие поверить не мог. Тем более, что и окна Эрмитажа не были мертвы: в них теплилось что-то, тускло переливалось. Они дышали. Казалось, с наступлением вечера, когда уходит последний посетитель, в тихих пустых залах начинается что-то таинственное…