Шрифт:
Можно вообразить, сколько самого безобидного веселья породила эта его, как бы спросонья, невпопад брошенная реплика. Браво, де Лень! Вы слышали? Наш де Лень отправляется в кругосветный поход. Какая артистическая шутка!
Но нет, он не шутил сегодня. Тут не до шуток, тут подступила одна из тех вдохновенных минут, которых всего-то на целую жизнь отпущено каждому человеку, может быть, с полдюжины, не больше. «Я радостно содрогнулся, — вспомнит Гончаров позже, — при мысли: я буду в Китае, в Индии, переплыву океаны, ступлю ногою на те острова, где гуляет в первобытной простоте дикарь, посмотрю на эти чудеса… все мечты и надежды юности, сама юность воротилась ко мне. Скорей, скорее в путь!»
А может, еще больше, чем жажда повидать новые земли, толкала его сейчас мысль о романе: а вдруг путешествие и есть то единственное, что необходимо теперь его Обломову?
Несколько дней кряду он носился по городу — из учреждения в учреждение. Решено действовать через Норова, в министерстве у которого служит Аполлон. Авраам Сергеевич Норов — сам литератор, путешественник, он же — близкий друг начальника экспедиции адмирала Путятина, к Норову последний как раз и обратился с просьбой подыскать ему литературного секретаря.
Узнав о горячем желании Гончарова отправиться в плавание, Норов составил для него рекомендательное письмо к адмиралу. Но тут Иван Александрович получает пугающее известие: адмирал, оказывается, отбыл в Москву, а как лишь вернется оттуда, немедленно выйдет в море, курсом на Портсмут, не дожидаясь фрегата, который отправится несколько позже.
Теперь все зависело от его, Гончарова, расторопности. «Вчера, — пишет он 23 августа жене Михаила Языкова Екатерине Александровне, — я рыскал и по Васильевскому острову, и в Петергофе был, — словом, объехал почти вокруг света, все отыскивая моряка, да нет, и рекомендательное письмо товарища министра лежит у меня в кармане, уже значительно там позамаслившись».
Наконец встреча все-таки состоялась. И кажется, Гончаров произвел впечатление на адмирала, о привередливом, строптивом характере которого кое-что уже слышал. Путятин дал свое «добро» и обратился с ходатайством к министру финансов о назначении Гончарова секретарем на два года плавания.
До выхода «Паллады» из Кронштадта оставалось сорок дней. А нужно было еще провести по инстанциям целую груду бумаг, касающихся его перевода с одной службы на другую. И прежде всего предстояло получить высочайшее соизволение на длительную заграничную командировку.
У Евгении Петровны, как ни увидит опа его, глаза были на мокром месте (после гибели Валерушки сильно сдала хозяйка майковского дома): а вдруг погибнет Иван Александрович в бурю? или съедят его дикие? или укусит змея?.. А если и не случится ничего такого, то привыкнет ли его организм к стужам и тропическим жарам? Переварит ли его желудок пищу, приготовляемую корабельным поваром? Как, наконец, будет он обходиться без книжных и журнальных новинок?
Он и сам иногда задумается, и то в жар, то в холод его бросит. Не погорячился ли, право? Вдруг распроститься с размеренной жизнью городского человека, с сотней привычек, маленьких слабостей! А кораблекрушения, которые в Мировом океане случаются чуть ли не каждый день? А отвратительная морская болезнь, что валит с ног даже бывалых моряков?.. А Обломов, а другой роман — о Художнике? Ведь и сейчас ясно, что на борту фрегата у него не будет времени заниматься ими.
Но ничего нельзя уже изменить.
У него и натура такая: даже к маленькой перемене в своем быту долго будет примеряться, приглядываться, привередничать, прежде чем согласится на нее. Но если уж что-то сдвинул сгоряча, сразу, то так и пойдет дальше, ни за что теперь не отступится.
В его жизни давным-давно не хватает какого-то резкого, до основания встряхивающего события. Пусть даже писание романов отложится. Нет худа без добра: зато он, глядишь, наберет матерьялу для книги о плавании, запасется впечатлениями на весь остаток дней своих. И потом, не такой уж он ленивец, каким его все изображают. «Кто меня знает, — пишет он той же Языковой, — тот не удивится моей решимости. Внезапные перемены составляют мой характер, и я никогда не бываю одинаков двух недель сряду, а если наружно и кажусь постоянен и верен своим привычкам и склонностям, так это от неподвижности форм, в которых заключена моя жизнь».
Наконец все необходимые бумаги справлены, вещи и книги собраны, друзья и приятели на прощанье расцелованы. Кронштадтскую гавань корабль покинул 7 октября.
Этот первый, в общем-то крошечный, отрезок пути едва не стал для Гончарова и последним. Трудно было придумать худшее морское крещение для новичка. За двадцать три дня плавания фрегат трижды попадал в сильные штормы, несколько раз проходил мимо разбитых и оставленных командой судов, один раз сел на мель, десять суток лавировал в Немецком море, неудачно пытаясь войти в канал. То и дело припускал дождь со снегом, часто корабль погружался в туман. Вскоре на борту вспыхнула холерная эпидемия, от которой три матроса умерли. Еще один несчастный сорвался с мачты в воду и утонул.
Более всего Гончаров, естественно, опасался морской болезни. При первом же шторме он, глядя на страдающих матросов и офицеров, так взволновался, что закурил сигару. На что знакомый офицер заметил ему не без зависти:
— Вы курите сигару в качку и ожидаете после этого, что вас укачает: напрасно!
Час за часом, а его действительно все никак не укачивало. Кто-то объяснил: это потому, что у него, значит, очень низко расположена грудобрюшная перегородка.
Но все же штормовая погода и на него действовала удручающе. Нервы настолько возбуждались, что даже в сравнительно удобном помещении (до Портсмута он путешествовал в адмиральской каюте) невозможно было ни писать, ни читать, ни даже думать о чем-либо постороннем, не связанном с качкой. В довершение ко всему от холода и сырости у него разболелись зубы.