Шрифт:
Мысли в институте высокие, втягиваемся в неведомое доселе, но неуютно в Москве приезжему человеку. Война недавно кончилась, голодно, холодно было. Все никак не согреешься нигде, полное отсутствие отопления в общежитии, в тех комнатах, где ютились студенты. Отогревались только в институте. Решали стратегическую задачу: как остаться здесь ночевать? Выйти в буран на ледяную платформу к электричке было наказанием Господним. В начале лета теплело, но голодно было всегда, худоба наша пугала родителей, когда мы приезжали домой отогреться, отъесться и выспаться вдоволь.
Институт захватил, вобрал в себя. Учиться было интересно, а жилось в тогдашней Москве очень тяжело. И лет десять моталась я по разрушенному, голодному маршруту: Москва — хутор — Ейск. Насколько хутор был теплее и добрее, вот уж точно — «север вреден для меня».
Послали нас как-то осенью капусту рубить. Сыро, ботинки протекают, ноги мерзнут. Бригадир постучал по моей спине и поставил рядом валенки с галошами. Приметил, видно, мое обмундирование. Валенки отстоялись на припечке, прямо горячие стали. Какое счастье! Впервые север обогрел мои ноги. Ведь невыносимо вытаскиваться из теплоты в подсушенные, но дырявые ботинки. Они выжаривались, однако воду на мокрой улице впускали сразу… Тяжко было иногородцу. Судьба и время не щадили. Так казалось мне тогда, казалось, что я никогда не отогреюсь.
А в институте — блаженство. Предмет «мастерство киноактера», конечно, волшебный, открывающий неторопливо мир литературы, искусства, истории. Скорее в Москву — в институт! — вопила душа в конце августа. А потом еще один зов: в Краснодон, на съемки фильма «Молодая гвардия»!
Когда человек уезжает, то всю дорогу живет еще той жизнью, которая осталась позади. Нам обычно задавали на лето прочитать какое-нибудь произведение из классики и запомнить интересные случаи из жизни. На особых занятиях мы рассказывали их всему курсу. Меня же всегда тянуло встать и поведать о своем с мизансценой, то есть с помощью жестов и мимики. Летом, бывало, лежу, смотрю в небо и смеюсь, как представлю, что рассказываю студентам и педагогу обо всем, что произошло. Много чего было за лето!
К примеру, такое. Мама ведет собрание, за окном летний дождь льет как из ведра. Вдруг она видит, как входит белобрысая, толстенькая Дурка, а следом — незнакомец. И он, и Дурка промокли до нитки. Дурка ставит табуретку углом и садится, незнакомый мужчина — рядом, положив руку Дурке на плечо. В зале смятение… Дурка подмигивает президиуму, а мама делает выразительную паузу, призывая к тишине.
Собрание шло долго, и, как только дождь перестал, Дурка, согнувшись, вышла за дверь, незнакомец — за нею. Оказывается, он подводник, приехал из Москвы подводные лодки проверять, но почему-то ни разу никуда не отлучался, кроме как ночью в дом отдыха. Приезжий — новый человек, из чужих краев, из иной среды, даже выговор другой, а это всегда пленяет.
Маме чуть обидно стало рано ложиться спать, ей хотелось в хату к Дурке, где еще две-три товарки гуляли да рюмочку-другую пропускали. Какая-то новизна летала вечерами — незнакомец появился. Позже стали гулять впятером.
— Эх, Петровны нету! — накрывая на стол, сначала говорила Дурка. — Вот бы попели с нею — отпад!
— Да, Петровна у нас дюже гарно поет, хором руководит, — вторили товарки. — Она еще в детстве в церкви на клиросе спивала. Батюшка хвалил ее…
Мама не сразу согласилась прийти на вечеринку и нагрянула без предупреждения. В руках она всегда держала папку-скоросшиватель.
— Вечер добрый, — сказала мама.
Лучше бы ей не появляться, притягивала она к себе людей — в любой компании становилась лидером. Рассказчица была талантливая, вела себя естественно, чем и располагала неизменно всех к себе…
Побыв немного, собралась уходить.
— Пойду. А то дети и муж погонят из дому.
— Иди, иди, коммунистка! Всё дела партийные у тебя.
— Да хоть бы и не партийные. Петровна есть Петровна. Надо будет — и до утра просидит, распоется, рассмешит всех, — заступилась за маму Дурка.
— Ну ничего, кадась мы ее заграбастаем.
Мама вмиг оценила Дуркиного кавалера: и форму рук приметила, и затылка, и тембр голоса ей понравился. Да и одет опрятно.
— Ничего, чистенький, аккуратный, — ответила она Дурке, когда та спросила: «Ну как он тебе?» Мама с ее проницательностью не раз отмечала подходящего мужчину, но это, как правило, ни во что не выливалось. Она была самолюбива, строга к себе, и тем сильнее, чем больше осознавала свою нелюбовь к мужу.
Они там гуляют, но мама знала, что тот, Дуркин, ждет лишь ее.
— Может, пойдем пройдемся? — сказала она как-то мужу. — А то все работа, работа… Посевную закончили — чего теперь?
— Вот еще! — Он скривил лицо, будто ему касторку предложили. — Иди одна. К Дурке зайдешь, частушки споешь.
Мама никогда не пела частушек, она пела, как богиня, красивым контральто, задушевные народные песни. Сам Алексей Денисович Дикий спрашивал меня: «Мама не скоро приедет?» Он слышал, как она поет, в ВТО — отмечали мы какую-то премьеру. Спрашивали о маме и другие режиссеры. «Как приедет — сообщу», — смеялась я. А рассказчицей, равной ей, была только я.