Шрифт:
Только узенький луч света, падавший от уличного фонаря сквозь шторы, был свидетелем того, как он горячо ее обнял, прозрев внезапно: признание, прозвучавшее так фальшиво, наверняка являлось правдой!
— Ты лгунья? — спрашивал он, задыхаясь от смеха. — Ты трусиха? Ты ведешь игру с господом богом? Ты жулик? Ты жалкая грешница? Да, да, да, ты и то, и другое, и третье, и все это за пять минут, и все это потому, что ты такой притворяешься. А на самом деле ты женщина, полная холодной и трезвой решимости, которую ты пытаешься мне преподнести как обворожительную слабость. Полная мечтаний, которые ты хочешь замаскировать под розыгрыш. Здравого смысла, который тебе вздумалось выдавать за коварство. Житейской мудрости, которую ты всосала с молоком матери и которую тебе заблагорассудилось именовать грехом. Милая моя Селия, твоя паранджа только притворяется, что закрывает, а в действительности она обнажает. Твоя невинность приняла обличье злодейства. Я нахожу эту уловку очаровательной.
Тут он впервые увидел ее разгневанной всерьез.
— Но все это правда! Я действительно льгунья. Я действительно по воскресеньям хожу в церковь. Я действительно не молюсь. Я боюсь быть осужденной на вечные муки. Я…
Он заставил ее умолкнуть, на мгновенье приложив к ее губам три пальца.
— Разумеется, ты ходишь по воскресеньям в церковь. Мой отец, владелец портняжной мастерской в Нанси, ходил по воскресеньям в церковь не один раз, а трижды, и при этом так, чтоб всем попасться на глаза. Почему он это делал? Потому что он был портным, ты же держишь антикварную лавку. Ты не молишься? Весьма разумно. В самом деле, зачем беспокоить нашего всемилостивейшего господа — если наш всемилостивейший господь существует — милой болтовней о разных разностях, о которых он знал за биллион лет до того, как твоя матушка тебя запроектировала? Дорогая моя, любимая и чудесная, ты ведь уже успела рассказать мне об ирландках все, что мне требовалось знать. Вы, ирландки, никогда не говорите того, что думаете. На уме у вас совсем не то, что на языке. Вы никогда заранее не знаете, что вы сделаете. Зато до мельчайших подробностей знаете, как это нужно сделать. Вы пребываете в полусне, как курильщики опиума, и в глазах у вас покой тихого омута. Все вы реалистки, с головы до пят. Да, да, да, да, сейчас ты скажешь, что то же самое можно сказать обо всех женщинах, но это неправда. Даже о француженках нельзя так сказать. Они, возможно, реалистки весьма во многом. Но в любви они так же глупы, как и все мы. Зато ирландки! О, ирландки уж никоим образом не глупы, во всяком случае, если похожи на тебя. Я докажу это сейчас, задав только один вопрос. Ты могла бы, как Мими, жить в парижской мансарде?
Она добросовестно задумалась над этим вопросом, имевшим заманчивый облик предложения.
— А там будет очень холодно? Я должна буду умереть там от туберкулеза? Ты помнишь, как бедняга драматург сжег свою пьесу, чтобы все они не погибли от холода?
— Да! — засмеялся Ферди. — А когда огонь погас, он сказал: «Я всегда знал, что последний акт получится чертовски коротким». Но ты увиливаешь от ответа.
— Я полягаю, мой милый, ответ женщины завюсит от того, как сильно она льюбит своего избранника. Или она может его не льюбить?
Он заключил ее в объятия, охваченный одновременно яростью и восторгом.
— Ты прекрасно понимаешь, плутовка, что я спрашиваю: «Как сильно ты любишь меня? В пределах мансарды или в пределах дворца?» Ну, отвечай, в каких пределах?
Она засмеялась, выскользнула из его объятий, прижалась к канапе и улыбнулась, глядя на него прищуренными по-кошачьи глазами.
— А тебе, Ферди, полагалось бы знать, что бессмысленно задавать женщинам такие глупые вопросы. Если бы человек, в которого я очень сильно влюблена, спросил: «Ты льюбишь меня, Селия?», я, разумеется, ответила бы: «Нет!», чтобы заставить его польюбить меня еще сильнее. А если бы на его месте оказался другой человек, который мне совсем не нравится, я, конечно, сказала бы: «Да, я льюблю тебя так сильно, что, по-моему, нам надо пожениться», чтобы он немного поостыл. Так что бы ты хотел услышать, Ферди?
— Скажи мне, — прошептал он с нежностью, — что твоя ненависть ко мне простирается за десятый круг Дантова ада.
Она сделала печальное лицо.
— Мне очень жаль, Ферди, но боюсь, что я совсем тебя не льюблю. Совершенно не льюблю! Ни капельки, ни крошечки.
Пленительная ложь и пленительный смех, путаница и расстегивание пуговиц, и наконец — давно уж назревавший, страстный, прямо-таки пневматический поцелуй, после которого у Ферди не осталось сомнений, что если все ирландки напоминают Селию, то человечество безумно, ухаживая за женщинами других национальностей.
То, что случилось дальше, нисколько не напоминало те картины, что рисовало ему воображение. Она расшвыряла по всем четырем углам свою одежду, выкрикивая: «А сколько времени зря потратили! Ферди, какого черта ты валял дурака целых полтора месяца?» За несколько минут она довела его до полного изнеможения. В страсти она напоминала скорее льва, чем львицу. Она не завлекала его, в ней не было эротичности, вальяжной вялой томности, она была дика, как зверь, безудержна, словно лесной пожар. Придя наконец в себя и, главное, отдышавшись, он выразил удивление, что женщина, столь безупречно сдержанная при посторонних, в постели оказалась совсем иной. Она мурлыкнула, как кошка, и ответила со своим чуть пробивающимся ирландским акцентом:
— Ну конечно, мой дрюжочек, все совсем иначе в спальне.
Он проснулся в двадцать пять минут четвертого, внезапно, словно в колокол ударили, — такие пробуждения знакомы тем, кто хватил после полуночи лишнего, — встал, выпил полную кружку холодной воды, узрел, слегка раздвинув занавески, предрассветное майское небо, потом, глянув в сторону кровати, увидел в бледном свете утреннего фонаря ее лицо — она спала спокойно, мирно и невинно, как дитя, насытившееся материнским молоком. Он присел на край кровати и долго на нее смотрел, охваченный страшным сознанием, что впервые в жизни полюбил.
Утренние облака порозовели, словно лепестки, и они пили кофе, которое он приготовил. Он уславливался с ней (почему-то придушенным шепотом) о встрече на завтра — «Нет, сегодня!» — весело воскликнул он — в двадцать пять минут четвертого (отныне для него это стало Мистическим Часом Любви), но со строжайшей оговоркой, что он не сможет ни на что надеяться, если она не выставит до трех часов три горшка с красной геранью на подоконнике своей лавки, а она в свою очередь должна опасаться самого трагического оборота событий, если в двадцать минут четвертого, когда она подойдет к дому, занавески на его окнах окажутся неподнятыми. Она понимала, что гораздо проще им было бы условиться о свидании по телефону, но она понимала также, как романтично он настроен, как полон сладострастной неги, и, посмеиваясь, согласилась на весь этот конспиративный антураж, коль скоро Ферди полагает, что такого рода невинные уловки разжигают чувства. А сама подумала: «Бедный мальчик! Начитался эротических книжек».