Шрифт:
— А ты бы меня все равно любил, если бы у меня был один глаз, одна рука, одна нога и одна грудь?.. — Она рассмеялась, сотрясая постель. — Словом, там-то мы и встретились. Там много народу встречается, только лондонцы не особенно, как и венецианцы не очень-то кормят голубей на площади Сан-Марко, а римляне редко бросают монеты в фонтаны. Я уроженка Лондона, я это знаю, а тебе откуда? Ой, господи, неужели же надо все сначала рассказывать. Ну, отец мой был врач. Переехал в Англию. Отстал от католичества. И я тоже. Я потому только и была у фонтанов, что словно бы потеряла себя. Вроде Эммы, да? С обручальным кольцом на пальце — вот с этим, мне его только что вручил тогда Реджи за обедом в «Кафе ройял». Как на него это было похоже, что именно там — и удачно, и удобно поймать такси до Чаринг-Кросса. Он торопился на какую-то свою медицинскую болтологию. Ирландец он, конечно. Но иноверец. Отец его был епископ, с моим познакомился в Тринити-колледже. И вот, глядя на тот фонтан, мне вдруг показалось, что я попала в какое-то людское гнездовье, где одни отцы с матерями знают всех других матерей и отцов и откуда он всегда будет спешить еще на какое-то сборище, а там уговаривать знакомых со знакомыми объяснить другим знакомым, что он жутко занят, огребая деньги где ни попадя и достигая тех самых, своих собственных, высот. Я блуждала и блуждала по Лондону, в полном отчаянии. А теперь смотрела на воду фонтана и думала: «Господи, чем же я провинилась? И как мне от этого избавиться?» Хотя заметь себе, что Реджи был тогда совершеннейший красавец, теннисный чемпион и регбист университетской сборной. Когда я в первый раз увидела, как он мечется по теннисному корту, мне он показался ньюфаундлендом, который ловит бабочку на цветочной клумбе, и я захотела быть заодно бабочкой и клумбой. К тому же в ответ на мое предложение взять меня замуж он забыл согласиться, но зато поклялся показать мне весь мир. Я подумала про Японию и вишневый цвет, про рикш в Сингапуре, сезон в Париже, опасную охоту в Африке, Африку Моэма, Малайю и Яву Конрада — я тогда была от Конрада без ума. Потом оказалось, что Реджи, говоря «весь мир», имел в виду Лазурный берег, куда я с десяти лет ездила на май с отцом и матерью. Господи боже ты мой! Как я ненавидела этот чертов Лазурный берег! Подняла глаза и увидела рядом юношу, ронявшего слезы в фонтан, и подумала, а вдруг ты возьмешь меня замуж, если я попрошу.
— Не ронял я слезы ни в какой фонтан! В жизни не плакал у фонтанов!
— Почем ты знаешь, раз потерял память? Мне понравился твой общий вид, твоя, так сказать, оснастка, вот я за тебя и ухватилась. Я всегда эдак подбирала мужчин по оснастке, хоть и выяснялось каждый раз, что на одной оснастке далеко не уплывешь.
— Да ты наверняка и толку-то не знаешь в оснастке.
— Реджи, если на то пошло, командор яхт-клуба. А я тебя могу прокатить туда-сюда по Северному морю. В общем, черт с ней, с оснасткой, но вот таким-то образом я и потеряла невинность в шестнадцать лет.
Она покосилась на меня. Я упорно глядел в потолок. Я думал: «Господи, да чем же я провинился?» И еще: «А называется опытный мужчина». Я сказал:
— Ну, и как, выяснила ты, отчего я грустил?
— Еще бы. Ты мучился вопросом, обручаться тебе или не обручаться. Мы разобрались в том, что есть обручение. А проникнувшись обоюдным дружеским чувством, пошли в Национальную галерею и уселись там поговорить о Жизни, Любви и Идеалах, о Жизненном Опыте, о Мужестве, Истине и Достоинстве. Ты сообщил мне, что ты журналист. И завел речь о Германии. Союзники, сказал ты мне, условились о выводе войск из Рура, а Рур — это оккупированная после войны часть Германии. Таким образом, сказал ты, война закончилась. В 1924 году! И добавил, что таким образом начата следующая война. Меня это потрясло. Я ничего не слышала о человеке, о котором ты упомянул, — об Адольфе Гитлере. Он, кажется, сидел тогда в тюрьме. Много у меня было поклонников, но ты один говорил не только о себе. И я тут же в тебя влюбилась.
— Но ты же едва успела обручиться со своим будущим мужем!
Она присвистнула.
— А ты сегодня, если верить тебе, два часа, как познакомился со мной, и смотрите, пожалуйста. Лежишь, голым-голенький, в постели с незнакомой женщиной.
— Где же я жил в 1924 году?
— В Лондоне, но ты сказал, что собираешься переехать в Колчестер, работать на тамошнюю «Ивнинг газетт». Я потому это помню, что восхитилась твоими словами: ты, мол, «в данный момент» европейский обозреватель коркского «Экзаминера», а вскоре будешь обозревать новости искусства для колчестерской «Газетт». И твой брат Джим как раз в тот день приехал в Лондон: он освещал спортивную жизнь в ньюкаслской газете. Я была ужасно заинтригована. Никогда прежде не думала, что журналисты могут освещать жизнь. Мне почудилось, будто я попала прямо на кухню событий, на Флит-стрит. Чтоб тебя проверить, я предложила, раз уж мы в галерее, заодно посмотреть картины и убедилась, что бог там тебя знает насчет Европы, а вот в живописи ты знаток: я тайком от тебя взглянула на табличку под картиной Гоццоли и для подвоха говорю: «Смотрите-ка, это наверняка Джорджоне!» — а ты очень величественно отозвался: «Подделка, вероятно! По-моему, это поздний Сассетта. К тому же, как сказал Пейтер о Джорджоне, всякое искусство ищет уподобиться музыке. А вы разве слышите музыку, глядя на эту вещь?» Джорджоне! С какой высоты все это было произнесено!
— Ну и память у тебя!
— Портативный магнитофончик. И если уж я тебе говорю, что ты два года освещал искусство в шеффилдском «Телеграфе», то будь уверен, что так оно и было.
— Неужели?
— Посмотрев картины, мы зашли в кафе за галереей, возле Ирвинг-стрит, ты взглянул через улицу на Гаррик-клуб и спросил, не хочу ли я пойти в театр. Твой братец из Ньюкасла предлагал тебе два билета в партер в «Олдуич», полученные от редактора «Морнинг пост», некоего Э. Б. Осборна, который сам идти не захотел, усомнившись, что спектакль того стоит. Давали фарс Бена Трэверса, играли Том Уоллс и Ральф Линн, и я согласилась на условии, что кормлю тебя обедом в Сохо; поспорили и решили поделить расходы. Мне, как дочке виноторговца, предоставлялось платить за вино.
— Ты же только что говорила…
— Знаю, знаю, что он был врач. Но я же должна была как-нибудь поставить на своем. Я выбрала «Понте-Кане». Как видишь, моей памяти можно вполне доверять.
— А тебе можно доверять?
— Проверяй. Мы обедали в итальянском ресторанчике на Фрит-стрит. Я заказала tette di vacca — думала, что это телячьи мозги, а это оказались четыре коровьих соска, выложенные на тарелке рядком, точно белые сосиски. Ты поинтересовался, что это за кушанье, а я не стала тебя расстраивать: такие, говорю, сосиски, и съела их, к черту, вместе с молочной подливкой. Весь спектакль мы держались за руки, я радовалась каждой реплике и думала, что это самый несчастный вечер в моей жизни, потому что, если бы ты мне сделал предложение, я бы за тебя пошла, а ты, я знала, не сделаешь — из-за этой своей глупой телки. Мне нужно было к Виктории, на метро; ты посадил меня в такси, и я на прощанье сказала тебе, уже из окна: «Я вас буду помнить целую вечность», и ты мне то же самое сказал, а увиделись мы снова только через пять лет.
Мы лежали молча и следили за беглыми небесными отсветами на потолке, словно за шествием света и теней нашей молодости.
Мне виделся двадцатичетырехлетний молодой человек, склоненный к окну автомобиля на Стрэнде и говорящий девушке, что он тоже будет помнить ее целую вечность; автомобиль отъезжает от тротуара и увозит ее к реке, а там по набережной к Виктории, на станцию метро. Будет она, должно быть, сидеть в вагоне поезда Районной линии и всю дорогу до Кью-Гарденз радостно вспоминать: «Что за день!», давиться смешком: «Знал бы Реджи!», или думать: «А что, и правда пошла бы, если б он попросил!», или «Чудесно! Однако! Ах! Ладно!»
И вот так все те пять блаженных лет, что нам выпало пробыть вместе после столь позднего воссоединения, я снова и снова возвращал ее к прошлому, точно археолог, реконструирующий древний выщербленный мозаичный пол во впадинах, как море в час отлива. Бывало, я и проверял ее, по привычке и для пущего удовольствия. И выходило:
— Ну, вот и наш фонтан! Что, может, хватит тебе сомневаться? А это наш старый дом: сюда, в Кью-Гарденз, мы переехали с Олд Бромптон-роуд. Отсюда я каждое утро ездила на метро в школу возле Слоун-сквер. В женскую школу Франсиса Холланда. Нет, не католическую! Мать у меня была набожная католичка; отец отошел от религии, расстался с Ирландией и отбросил половину имени. Он был урожденный Маккарти, но в Англии стал практиковать под фамилией Карти. Он исповедовал терпимость, а насчет меня решалось, как удобнее. Потом, когда я перешла в школу к Верным Приспешникам Иисусовым, близ Айлуорта, я сделалась очень набожной. Это, в числе прочего, сильно привлекало Реджи, врача-иноверца в католическом Дублине. Благочестивые пациенты говорили: «Ладно уж, хоть жена у него католичка». Ты вот тоже, — она погладила мне плечо, — пожалуй что и католик. Смотри! Вон наш театр «Олдуич»! Почему бы нам не зайти в Национальную галерею и не выпить чаю за нашим столиком? Но, увы и ах, ресторанчика нашего больше нет.