Шрифт:
Я не отпускал видение. Я увидел туманный подвал, где они стояли. Я увидел над их головами низкие балки. Собрав все силы для проекции взгляда, я увидел лицо Сантино, расстроенное, мягкое лицо того, кто разбил вдребезги единственную выпавшую на мою долю юность. Я увидел, что мой бывший господин почти печально взирает на огонь.
– Кончено, – тихим властным голосом сказал Мариус своему спутнику, обращаясь к нему на безупречном итальянском языке. – Не представляю себе, что еще можно сделать.
– Взломать Ватикан и похитить Плат, – ответил Сантино. – Какое право они имеют забирать такую вещь?
Я мог только наблюдать за реакцией Мариуса – за его внезапным потрясением и последующей вежливой, сдержанной улыбкой.
– Зачем? – спросил он, словно не имел от Сантино секретов. – Что нам до Плата, друг мой? Ты считаешь, он приведет его в чувство? Прости меня, Сантино, но ты еще так молод!
В чувство... Приведет его в чувство. Значит, это про Лестата. Единственное возможное значение. Я решил зайти еще дальше. Я просмотрел мысли Сантино в поисках того, что было ему известно, и отшатнулся в ужасе, но увиденного не выпускал.
Лестат, мой Лестат – ведь он никогда не был их Лестатом? – мой Лестат в результате обезумел из-за этой ужасной саги и стал пленником древнейшей представительницы нашего рода, постановившей, что, если он не прекратит мутить воду, подразумевая, естественно, тайну о нашем существовании, его уничтожат способом, доступным только Старейшим, и никто не смеет умолять за него ни под каким предлогом.
Нет, такого не может быть! Я извивался и ворочался. По моему телу бежали волны боли, красные, фиолетовые, пульсирующие оранжевым светом. С момента своего падения я не видел таких цветов. Рассудок возвращался ко мне, но что ему досталось? Лестата уничтожат! Лестат в плену, как я сам, много веков назад, под Римом, в катакомбах Сантино. О Господи, это хуже, чем солнечный огонь, хуже, чем смотреть, как брат-подонок бьет Сибил по личику со сливовыми щеками и отталкивает ее от пианино, сбивая с ног.
Но я нарвался на неприятности.
– Идем, пора выбираться отсюда, – сказал Сантино. – Что-то здесь не так, я что-то чувствую, но не могу объяснить. Такое впечатление, что с нами здесь кто-то еще, но его здесь нет. Такое впечатление, что равное мне по силе существо расслышало мои шаги за многие мили.
Мариус выглядел доброжелательным и любопытным, он совсем не встревожился.
– Нью-Йорк сегодня принадлежит нам, – легко сказал он. И со смутным страхом заглянул напоследок в печь. – Если только дух, цепляющийся за жизнь, не держится за его бархат и кружева.
Я закрыл глаза. О Господи, как бы мне закрыть еще и мысли! Захлопнуть поплотнее.
Его голос не умолкал, пронзая раковину моего сознания в том месте, где она успела размягчиться.
– Но я никогда не верил в такие вещи, – сказал он. – Мы сами в некоторой степени евхаристия – как ты думаешь? Будучи телом и кровью таинственного бога до того момента, пока держимся избранной нами формы. Что такое прядь рыжих волос и обрывки обожженных кружев? Его нет.
– Я тебя не понимаю, – мягко признался Сантино. – Но если ты считаешь, что я никогда его не любил, ты глубоко, глубоко заблуждаешься.
– Ну, пойдем, – сказал Мариус. – Дело сделано. Все следы стерты. Но обещай мне от всей своей старинной римской католической души, что не отправишься на поиски Плата. Миллион пар глаз смотрели на него, Сантино, и ничего не изменилось. Мир остался прежним, под небом в каждом квадранте умирают дети, голодные и одинокие.
Дальше я не мог рисковать.
Я отклонился от курса, обыскивая ночь, как луч маяка, выбирая смертных, кто может заметить, как они покинули здание, где занимались делом чрезвычайной важности, но они удалились слишком незаметно, слишком быстро.
Я почувствовал, как они ушли. Я почувствовал, как внезапно пропало их дыхание, их пульс, и я знал, что их унес ветер.
Наконец, по прошествии еще часа, я дал своим глазам обойти те же старые комнаты, где бродили они.
Все было спокойно у бедных одурманенных техников и охранников, которых ввели в транс белолицые призраки из другого мира, выполнявшие свою отвратительную задачу.
К утру обнаружат кражу, обнаружат, что вся работа пропала, и Дорино чудо получит очередное печальное оскорбление, что только ускорит потерю интереса к нему.
У меня все воспалилось. Я сухо, хрипло расплакался, не в состоянии даже набрать в себе слез.
Кажется, один раз я заметил свою руку, гротескные когти, скорее освежеванные, чем обгоревшие, и глянцево-черные, какими я их и помнил – или видел.
Потом меня начала терзать одна загадка. Как же я смог убить злого брата моей бедной возлюбленной? Как могло это быстрое страшное правосудие быть чем-то, кроме иллюзии во время моего подъема и падения под тяжестью утреннего солнца?
А если на самом деле этого не произошло, если я не осушил досуха этого жуткого мстительного брата, значит, они – просто сон, моя Сибил и мой маленький бедуин. Ну неужели это будет последним кошмаром?