Шрифт:
Деревянный помост смотровой площадки выдвинут был над узким горлом ущелья, куда падал неширокий, но яростный поток, гремящий бешеной пивной пеной.
Сейчас тут, наверху, толпилась какая-то итальянская группа, с детьми, стариками. И все с воодушевлением налегали на перила, пытаясь заглянуть как можно ниже, проследить бег скачущего по ущелью потока.
Если обогнуть помост и по крутой боковой тропке спуститься буквально метров на шесть-семь, в хвойной поросли открывалась крошечная полянка, открытая на водопад, зато надежно защищенная деревьями и кустарником с дороги. Из этой укромной ниши, как бы выдолбленной природой для себя самой, открывался картинный вид на бушующий поток и на лес, еще залитый солнцем.
Лет пять назад лужайку случайно обнаружил Сеня, забравшийся подальше от туристов – отлить на природе. С тех пор они назначали здесь свидания, когда он ехал к Анне из Бостона, а она выезжала навстречу. Или когда выезжал навстречу он, не в силах дождаться ее приезда.
Сеня уже сидел там на расстеленном пледе.
– Ты похож на мусульманина перед молитвой, – сказала она. Повалилась на него, и минут двадцать они просто лежали, молча обнявшись, слушая ровный гул кудрявой от брызг водопадной стены.
– Господи, – проговорил он наконец. – Мыслимое ли дело, чтобы на женщине всегда были эти кошмарные ботинки… – И в сотый раз: – Как я ненавижу твой мотоцикл!
– Зато я быстро домчалась, – вяло отозвалась она и села, обняв колени.
Черный лес напротив весь еще купался в солнце; быстрое солнце металось по мшистым камням, по краснотелым соснам. На этой стороне все уже погрузилось в тень; дикий водопад, извергая холодный выдох брызг, разрезал ущелье надвое по разлому; в последних лучах горели изжелта-черные, халцедоновые ломти скальной породы.
– Кстати, о ботинках, – сказал Сеня. – Мне за последнюю неделю дважды приснился дед. Стоит босой, протягивает мне сапоги убитого итальянского солдата и говорит: «Сенчис, у вас там в октябре ураганы такие, не приведи господь. Возьми вот, ноги погрей…» И я так удивляюсь во сне: «Ты что, дедуль, октябрь в Новой Англии – самое золотое время…»
– Ну… поехали? – спросила она. – Чего тут сидеть?
Он помолчал, не двигаясь. Может, устал в дороге? Вдруг проговорил непривычно серьезно, даже с трудом:
– Знаешь… пора бы нам соединиться, Анна… Впервые назвал по имени. Она молчала, не оборачиваясь. Ссутулилась.
– Я тут с некоторым приятным изумлением узнал, что наработал даже на небольшую пенсию, – продолжал он. – Квартирку снимем, где скажешь… Я буду играть… Хороших фаготистов мало… Ты слышишь? – повторил он ей в спину тревожно и требовательно. И не было в его голосе привычной легкости, вечной этой иронии. – Слышишь? Я не хочу больше без тебя жить.
Она обернулась, положила ладони ему на лоб и провела по лицу сильно и нежно.
И еще раз, и еще – будто снег сгребала.
22
…Я никогда не понимал – что там видит она в этих кусках стекла, какими свойствами наделяет их и почему всюду их одушевляет.
Впрочем, нет: однажды я кое-что увидел и, может быть, кое-что понял…
Профессору исполнялось девяносто четыре года. Дата некруглая и, судя по его состоянию, вполне преодолимая, но все же в этом возрасте, как ни крути, любая дата может быть закруглена в любую минуту… Юлия настаивала на грандиозном празднестве, с речами, торжественными адресами от множества разных музыкальных академий и телевизионными наглецами и невеждами, способными затоптать любой праздник.
Однако буквально за месяц до события таинственное исчезновение Страдивари было вполне буднично раскрыто бостонской полицией.
Эднина пассия – этот усатый прохвост из мексиканской глубинки, который года два состоял у Юлии то ли садовником, то ли мальчиком на побегушках и так скоропостижно уволился, – был пойман на границе с бесценной скрипкой в грошовом дерматиновом футляре. Дело завертелось с изумительной скоростью. То, что он был любовником Эдны, выяснилось буквально на первом допросе, а вскоре в соплях и рыданиях она призналась, что беременна. К тому же из нее моментально вытрясли, что она и навела этого темного типа на дедову скрипку. Откуда бы ему знать, сколько может стоить эта деревяшка в том странном высокомерном мире, куда его и на порог не пускали! Голубчики собирались смыться – не помню куда, и это уже не важно.
Несколько недель семейство пребывало погруженным во мрак, потом выплыли – ради «крошки» уже выращенной и крошки будущей…
Все, скрепя сердце, перемирились, но большое празднество было отменено, и взамен для десятка ближайших друзей сняли небольшой зал в итальянском ресторане, в Ньютонвилле, неподалеку от дома.
Вот кто повеселел при этой новости несказанно, – это мое бедное дитя. Говорю – бедное, потому что помню ее необъяснимую мрачность в день, когда впервые мы навестили Мятлицкого. Я был в настоящем смятении от того, каким отрывистым голосом Анна бросила мне: «Домой!» – и мы собрались в минуту, и чуть ли не бежали, как швед под Полтавой.