Шрифт:
К Гапону Фейнерман был ближе по возрасту, чем Трегубов, и не был связан с ним официальными отношениями педагога и школьника. Правда, тот был «жидом», хотя и крещеным, — чужаком для крестьянского мальчика и семинариста. Тем не менее сумел оказать на него влияние.
Толстовские идеи «опрощения» едва ли могли увлечь юношу Георгия. Это могло впечатлить потомственного горожанина, выходца из дворян, торговцев, чиновников, но не крестьянского сына, в детстве пасшего гусей. Для него-то, наоборот, естественно стремиться «вверх», к высотам книжной и бытовой культуры. Скорее полтавскому семинаристу могло понравиться рациональное, сведенное к чистой этике толкование Евангелия — без мистики, без догматической казуистики. В духе века, в согласии с прогрессом. Хотя сам Толстой идею прогресса совсем, как известно, не жаловал.
Кроме толстовцев Гапон, по некоторым сведениям, общался в эти годы со штундистами (родственное баптизму протестантское учение, зародившееся в России среди немецких колонистов, затем распространившееся среди велико- и малороссов). В самом конце жизни он, тоскуя по утраченному священническому статусу, мечтал стать баптистским или штундистским проповедником. Значит — видел этих людей вблизи, имел о них представление.
По собственному утверждению Гапона, он пытался проповедовать толстовские идеи в семинарии — «разоблачать окружающее лицемерие». Закончилось это (опять же — по словам Гапона!) плохо: «Один из священников и один из наставников… донесли на меня семинарскому начальству, что я развращаю товарищей, насаждая семена ереси. В результате последовала угроза лишить меня правительственной стипендии, на что я ответил, что и сам не желаю ее получать». По документам все выглядит несколько иначе. Согласно выписке из журнала педагогического совета Полтавской духовной семинарии, «до последнего класса Гапон жил в общежитии и пользовался казенным содержанием; в начале же настоящего учебного года он пожелал выйти на частную квартиру и просил дать ему пособие из суммы, жертвуемой духовенством на беднейших учеников… Впоследствии ему назначено было пособие в количестве двадцати рублей и выдано в марте месяце сего года».
Так или иначе, Георгию пришлось зарабатывать частными уроками, главным образом в семьях священников. Летом он часто жил у своих учеников, что дало ему возможность «познакомиться с внутренней жизнью русского духовенства», которая его разочаровала (пьянство, своекорыстие…).
Еще одним эпизодом семинарского периода стала болезнь: тиф, перешедший в менингит. («Я болел долго, и когда отец приехал навестить меня в лазарете, то сначала не узнал меня».) Ей Гапон придает важное, рубежное значение в своей духовной жизни.
Вообще мемуары Гапона — автобиография действующего (и находящегося в зените известности) общественно-политического деятеля. Жанр особый, со своими законами. Так что неудивительно, что Георгий Аполлонович всем своим действиям с самой ранней молодости дает идеологическую мотивацию, все превратности, случавшиеся с ним, рисует как гонения за правду, а все житейские наблюдения сводит к «народным страданиям».
Не всегда можно проверить эти утверждения — например, о том, что юноша, в ущерб учебным занятиям, посвящал свое время «больным и босякам», беседуя с ними об их нуждах (чем он, сам безденежный, мог бы им помочь?). Не приходится, конечно, сомневаться, что Гапон-семинарист читал — может быть, не очень обильно, но сочувственно и увлеченно — базовые тексты начинающего «передового интеллигента»: инструктивную критику Белинского — Чернышевского — Добролюбова — Писарева, стихи Некрасова и его эпигонов, ну, и заодно избранные произведения Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Тургенева и пр., воспринятые через призму «передовой критики». Но в этом отношении он едва ли серьезно отличался от многих своих товарищей. Русская левая интеллигенция была тоже церковью своего рода: со своим священным писанием, своими святыми и мучениками. Семинарские выпускники, которым учение этой «церкви» оказывалось ближе православия, естественно входили в ее «клир», взяв с собой из прежней жизни не только приличные по объему знания (об этом мы уже упоминали), но и особый (догматический, грубо говоря) навык отношения к текстам и идеям.
Нет сомнения: к старшим курсам семинарии Гапон уже не стремился к духовной карьере. Выбор был, казалось бы, сделан в пользу интеллигентских ценностей. Толстовство было закономерным этапом на пути к этому выбору.
Однако судьба распорядилась иначе.
Гапон описывает эти события так:
«Когда, по окончании семинарии, возник вопрос о моем поступлении в духовную академию, я сказал, что предпочитаю поступить в университет, но когда я получил свой аттестат, то увидел, что поведение мое аттестовано так дурно, что о поступлении в университет нечего было и думать».
И на сей раз документы позволяют скорректировать рассказ Гапона. Гапон — всего лишь! — получил по поведению «4», а не «5». Суть, однако же, была в том, что он был признан окончившим семинарию не по первому, а по второму разряду. «Перворазрядники» именовались «студентами семинарии», «второразрядники» — «богословами». Последние могли преподавать в духовных училищах, могли быть рукоположены в дьяконы, в принципе — и в священники. Но права продолжать обучение ни в духовных, ни в светских учебных заведениях у них не было.
За что же такая обида?
Гапона, кажется, подвело как раз страстное желание во что бы то ни стало получить диплом первого разряда.
Он и на старших курсах (несмотря на болезни и отнимавшие его время уроки) хорошо успевал по всем предметам, кроме трех: церковного пения (хотя петь он любил), алгебры и — догматического богословия. Склад ума, чуждый абстракций, или отголоски толстовских увлечений? Если верить Гапону, он спорил с преподавателем догматического богословия В. П. Щегловым «о естестве Христа». Педагогу это, конечно, понравиться не могло.
И вот накануне экзамена семинарист явился к преподавателю и прямо спросил его: «Какие вы мне годовые баллы поставите по догматическому и нравственному богословию?»
Дальше разговор (согласно докладу ректора, протоиерея Ивана Христофоровича Пичеты педагогическому совету семинарии) шел так:
«Озадаченный преподаватель ответил: „какие следует“. Тогда Гапон сказал: „если вы мне не выставите 4 и я не попаду в первый разряд, то погублю и себя и вас“. Когда преподаватель сообщил мне о дерзкой выходке Гапона, я не счел нужным входить с ним ни в какие объяснения, но дал заметить в присутствии всего класса, что неблаговидные поступки и грубые выходки не останутся без должного взыскания. Я надеялся, что он загладит свою вину и, сознавшись в грубости и дерзости, извинится пред г. Щегловым. Но что-же он сделал? 7-го мая, в день экзамена по догматическому богословию, мне принесли от него письмо, в котором извещает, что „к сожалению не могу сегодня держать экзамен по догматике вследствие разстройства и физических и душевных сил“. Однако на все последующие экзамены он являлся и не обнаруживал болезненного вида; не показался он таковым и на экзамене по догматическому богословию, который произведен был ему в моем присутствии и который оказался только удовлетворительным. В промежутке между экзаменами он спрашивал меня, какие ему годовые баллы будут выставлены по догматическому и нравственному богословию, и просил, чтобы я „помирил его с г. Щегловым“, который якобы неправильно понял его слова, не заключавшие в себе никакой угрозы. Я поговорил серьезно с Гапоном о неблаговидности его поведения и сказал ему, что он сам должен позаботиться о испрошении прощения у оскорбленного им преподавателя, но он не постеснялся сказать мне, что ему самолюбие не позволяет это сделать. Был ли Гапон у г. Щеглова и в какой форме извинялся — я не знаю; знаю только, что он не имеет расположения к духовному званию и домогается первого разряда для поступления в Томский университет».