Шрифт:
– Вы, наверное, еще не знаете, какое печальное событие произошло у нас сегодня утром. Сотрудницу отдела каталогизации по пути в женскую уборную изнасиловал мужчина, которого она разглядеть не могла. На голове у него были женские розовые трусы, в которых он сделал прорезы для глаз. Он заволок ее между стеллажей, приставив к горлу деревянный резной нож, которым мы обычно разрезаем страницы журналов и книг, но об этом она узнала уже потом, а в первый момент подумала, что нож стальной. Поэтому она не издала ни звука. Но самое возмутительное во всем этом то, что по причине небольшого роста своей жертвы он заставил несчастную стать ногами на бессмертное произведение Адама Мицкевича, а именно на толстенное издание «Пана Тадеуша», которое вышло в Париже, – большой раритет! – потом приказал ей нагнуться, но и тут у него ничего не вышло, потому что теперь она уже была слишком высоко, тогда этот изувер схватил «Энеиду» Котляревского, изданную в Петербурге, и, забравшись на нее, пристроился удобнее и совершил-таки этот достойный удивления акт насилия над несчастной девицей, которая до сих пор хранила свою девственность, как золотую инкунабулу. Вследствие этого две капельки крови даже упали на лицо нашего пророка Адама, отпечатанное на обложке его бессмертного произведения, которая до сих пор гордилась девичьей невинностью и чистотой, а бедная «Энеида» была запятнана белым веществом известного происхождения, о котором я не считаю нужным тут распространяться. Мы, конечно, могли бы вызвать полицию и доверить ей расследование этого позорного преступления, этого кощунства по отношению к нашим классикам, но я считаю, что мы справимся и своими силами. Панна Миля согласилась помочь нам в этом, она, хоть и не видела лица негодяя, но прекрасно рассмотрела орудие преступления… я бы даже сказал, инструмент… который в процессе насилия несколько раз бессильно опадал из-за слишком большого нервного возбуждения насильника и по требованию последнего был стимулирован рукой жертвы. Таким образом, рука очень хорошо запомнила все особенности этого… э-э-хм… этого… орудия преступления… Итак, теперь нас ждет следственный эксперимент. Панна Миля сядет вон там за ширмой, а все мужчины, и я в том числе, будут подходить к ней и, расстегнув штаны, демонстрировать свое… э-э-э… свой… словом, всем известно, что…
– Прошу прощения, пан директор, – сказал старый, как мир, Дундякевич, – должен ли я пройти эту вот экзекуцию? Видите ли, в мои девяносто лет все это немного смешно. Я бы и курицу не изнасиловал, не то что панну Милю, – и он смущенно хихикнул в кулак, а вслед за ним и все остальные.
– Конечно, пан Дундякевич, вы можете идти, – кивнул директор. – Да и вы, пан Телепинский, тоже идите, потому что вы ростом даже ниже панны Мили, вам и «Энеида» не помогла бы.
– А я? – робко поинтересовался пан Цундел.
– О, да вы и подавно! Панна Миля сообщила, что это ни в коем случае не мог быть жид. Идите с Богом.
Не скажу, что ощупывание члена было для меня неприятной процедурой, панна Миля делала это деликатно, хотя и без видимого знания дела, потом подняла свои глазки, в которых выразилась вселенская скорбь, и спросила:
– Ведь это были не вы, правда?
– Я бы вас сначала поцеловал, – сказал я, – вот так, – я наклонился и поцеловал ее в губы, которые раскрылись мне навстречу, а она продолжала тем временем держать мой член и не отпустила даже тогда, когда я выпрямился и уже собрался уйти.
– То насилие, – прошептала она, – не было таким уж неприятным… Он это делал деликатно…
– А нож? – спросил я.
– Какой нож?
– Нож, который он вам приставил к горлу…
– Это был не нож, а дверная ручка… обычная дверная ручка… медная… он ее выдернул из дверей, чтобы нас никто не застукал… он так волновался… никак не мог кончить… я ему помогала… про нож я выдумала… если это были вы… я никому не скажу…
И продолжала держать мой член. Я все же освободил его из ее рук, застегнулся и сказал:
– «Пан Тадеуш» и «Энеида» – вершины литературы. Я бы никогда не посмел их осквернить.
В общем, вся эта процедура закончилась ничем, потому что панна Миля так никого и не опознала, последним выполнил свой гражданский долг директор, который задержался там еще дольше, чем я, и вышел весь покрытый красными пятнами. Пани Конопелька прошептала мне на ухо:
– Смотрите, какой упырь! Уже напился ее крови. Я бы тоже не прочь так вот после смерти жировать.
Потом все разбрелись по своим кабинетам и книгохранилищам, а директор повел панну Милю к себе, чтобы еще раз во всех деталях выслушать рассказ о преступлении.
– Какая же хрупкая и ранимая наша женская доля, – вздохнула пани Конопелька, когда мы оказались в нашем кабине те, – особенно здесь, в библиотеке, где нет проторенных дорог. Я бы на отдельных стеллажах повесила предостережение: «Сюда заходить опасно. Можете не вернуться». Тот, кто ее изнасиловал, затерялся среди книг, его никогда не найдут. Я уже говорила, что здесь происходят странные вещи, в отделе старых изданий я не раз слышала шепот, тревожный шепот, который то нарастал, то стихал… Тот шепот не принадлежал человеческому существу, хотя можно было различить отдельные слова, но я их не понимала, кто-то шептал на неизвестном языке, но почему-то я уверена, что это был не человек… А однажды я поскользнулась и чуть не упала, когда же нагнулась поднять то, что попало мне под ноги, то с ужасом обнаружила, что это пучок морских водорослей, они были свежие и пахли морем… а мокрые следы вели вглубь и исчезали там, вдали, куда я не решилась сунуться… Вы понимаете? В молодости я бывала в Аббации и видела море, запах его до сих пор живет во мне… До моря в Хорватии или Славонии ехать нужно добрых двое суток… Может, их везли в ведерке с морской водой… Но зачем? Чтобы бросить на пол? Но это еще не все. Года четыре назад я полезла на стеллаж 188, где у нас стояли еще не описанные манускрипты, туда никто не заглядывал уже много лет, и вдруг я почувствовала, как что-то мокрое хлестнуло меня по лицу, один раз, другой, я чуть с лестницы не свалилась, но успела крепко вцепиться в нее, а на третий раз я даже поймала рукой… представьте себе… рыбий хвост! Скользкий холодный рыбий хвост! Он, ясное дело, тут же выскользнул из моей руки и исчез между книгами, а я с мокрым лицом спустилась, зашла в клозет и взглянула в зеркало: на моих щеках остался красный след и три маленькие чешуйки… Позже я показала их одному профессору, и он определил, что это чешуя морской рыбы. Ну, она и пахла морем!
Она наклонилась, выдвинула из стола нижний ящик и, достав оттуда маленькую коробочку, раскрыла ее:
– Вот, взгляните… Это те вот засушенные водоросли и чешуя… Я храню их на всякий случай. Мало ли что… Не надо только из меня делать старую идиотку. Как это иногда позволяет себе наш покойник-директор. Я все это для того вам рассказываю, чтобы вы были бдительны, на днях я вас отправлю на стеллаж номер 188. И тогда вы должны будете вспомнить мою историю.
11
Иногда по вечерам Милькер выбирался в центр города и прогуливался там, но доходил лишь до Рынка и, обойдя вокруг ратуши, никогда не шел дальше, туда, где когда-то шумела безудержная река корзо, ему казалось, что, оказавшись там, он непременно встретит уйму призраков того старого несуществующего уже Львова, услышит их голоса: «Как поживаете, пан адвокат?» – «Целую ручки, пани инженерша!»… Не забредал он и в бывшую жидовскую часть города, потому что подозревал, что не выйдет оттуда живым, не выдержит того наплыва чувств, которыми захлебнется, когда из окон высунутся те, кого он знал и любил, и начнут звать на все голоса: «Ай, Йосель! Йосель! Да куда же ты? Иди к нам!.. Йосель, передай маме, что Ида замуж выходит! Пусть придет к нам, поможет готовить!.. Йосель! Ну какой же ты уже большой! Небось, за девчонками бегаешь?» – одна лишь попытка представить себе эту картину трогала его до глубины души, и он стряхивал с себя эти видения, как цвет с вишни. На Рынке всегда крутилось немало туристов, завидев их, старик замедлял шаг, а то и вовсе останавливался и некоторое время внимательно вглядывался, будто выискивал кого-то. У него не было ни одного знакомого, с которым он мог бы пойти на чашечку кофе и посидеть за столиком теплым вечером, поэтому обычно он пил кофе в одиночестве, пока кто-нибудь не подсаживался к нему, но он никогда ни с кем не вступал в разговор, хоть и прислушивался с равнодушным видом к чужой беседе. Мог сидеть так час и два за одной чашкой кофе, заказывая разве что еще кусочек струделя или маковника. Теплые, шелковые осенние вечера он любил больше всего, они укутывали его в сизые воспоминания, он купался в них, как в теплой купели.