Шрифт:
Министры молчали угрюмо; когда же он начал их опрашивать по очереди, отвечали уклончиво.
— Говорите прямо. Депутаты хотят моего отречения? — спросил император.
— Я этого боюсь, ваше величество, — ответил член палаты, Реньо, ставленник Фуше, министра полиции.
— Если Палата не хочет помогать императору, он и без нее обойдется! — воскликнул брат Наполеона Люсьен.
— Я надеюсь, что присутствие неприятеля на французской территории вернет депутатам сознание долга, — сказал император. — Народ избрал меня не для того, чтобы меня низвергнуть, а чтобы поддерживать… Я их не боюсь… Стоит мне сказать слово, чтобы их всех перебили. Я ничего не боюсь для себя, но все для Франции. Если мы будем ссориться, все погибнет. А между тем патриотизм народа, ненависть его к чужеземцам, любовь ко мне могли бы нам дать огромную силу…
И тут же начал он излагать план новой кампании с таким блеском, что министры заслушались, забыли Ватерлоо: снова воскресал перед ними Наполеон, «бог войны, бог победы».
— Это черт, но не человек, — говорил, несколько часов спустя, Фуше своим новым друзьям — роялистам. — Он меня сегодня напугал: когда я слушал его, мне казалось, что он все начнет сызнова. К счастью, сызнова не начинают! [1022]
В Елисейском дворце разговаривали, а в Палате действовали. Принято было постановление: «Палата объявляет заседание свое непрерывным, всякую попытку распустить ее — государственным преступлением и всякого, кто покусится на это, изменником отечества».
1022
Ibid.
Наполеон понял, что это значит.
— Надо бы мне распустить их еще до отъезда на фронт, а теперь кончено: они погубят Францию! — сказал он в тот же день, во втором заседании Совета министров, и прибавил тихо, как будто про себя:
— Если нужно, я отрекусь…
Вечером вышел с братом Люсьеном в дворцовый сад, отделенный от улицы рвом, с низенькой, полуразвалившейся стенкой.
— Виват император! Оружия! Оружия! — кричала, не умолкая, толпа на улице.
— Слышите? — сказал Люсьен. — Вот народ. Одно только слово, и ваши враги падут. То же по всей Франции. И вы отдадите ее в жертву изменникам?
Наполеон приветствовал толпу движением руки и ответил Люсьену:
— Больше ли я, чем простой человек, чтобы вернуть обезумевшую Палату к единению, которое одно могло бы нас спасти, или я презренный вождь партии, чтобы зажечь гражданскую войну? Нет, никогда! 18 Брюмера мы обнажили меч для блага Франции; для того же блага мы должны его сейчас откинуть далеко от себя. Я готов на все для Франции, — я ничего не хочу для себя. [1023]
После ухода Люсьена подошел к Наполеону Бенжамен Констан, отец «Бенжамины», той самой мертворожденной конституции, которая теперь низлагала императора. Слушая вопли толпы, Констан ужасался: что, если Наполеон подымет, чтобы спастись, вторую Революцию, хуже первой?
1023
Bonaparte L. La v'erit'e sur les Cent jours. P., 1835. P. 56–61; Houssaye H. 1815. Т 1. P. 39–40.
Император долго молчал, глядя на толпу.
— Видите этих людей? — проговорил он наконец. — Не их осыпал я почестями и золотом; нищими нашел я их и оставляю нищими. Но у них верный инстинкт, голос народа. Если бы я захотел — через час мятежной Палаты не существовало бы… Но человеческая жизнь такой цены не стоит. Я не хочу быть королем Жакерии. Я вернулся с Эльбы не для того, чтобы залить Париж кровью… [1024]
Что это значит? Значит, первая Революция, политическая, кончилась; начинается или могла бы начаться — вторая, социальная. Буржуазия сделала первую; вторую сделает «чернь», la canaille, как тогда говорили, «пролетариат», как мы теперь сказали бы. «Чернь одна — ничто и ничего не может, но со мной может все», — говаривал Наполеон. [1025]
1024
Houssaye H. 1815. T. 1. P. 41.
1025
Courgaud G. Sainte-H'el`ene. T. 1. P. 499.
Ров Елисейского сада, за которым вопила толпа, был рубежом этих двух Революций, двух веков — эонов. Переступит ли он за него или скажет и о революции, как говорил о войне: «никогда она не казалась мне такою мерзостью»?
Может быть, вспомнил он в эту минуту, как четверть века назад, 10 августа 1792 года, идучи на Карусельную площадь, «встретился с кучкой людей гнусного вида», несших на острие пики человеческую голову и заставивших его кричать: «Да здравствует народ!» Может быть, понял, что нынешняя «чернь» страшнее той; юная Волчица-Революция страшнее старой, им, Волчонком, загрызанной: если сунется к этой, как знать, кто кого загрызет?
На следующий день, 22-го, Люсьен, в заседании Совета министров, убеждал брата повторить 18 Брюмера, разогнать Палату штыками.
— Нет, мой милый Люсьен, — возразил император, — хотя 18 Брюмера правом нашим было только спасение народа, а теперь у нас все права, но пользоваться ими мы не должны…
И, помолчав, продолжал:
— Князь Люсьен, пишите…
Вдруг обернулся к Фуше с такой усмешкой, что тот весь зашевелился под ней, как стрелой пронзенная гадина.
— Черкните-ка, кстати, и вы этим добрым людям, чтоб успокоились: получат свое!
Люсьен сел за стол и взял перо; но, при первых словах, продиктованных братом, раздавил перо на бумаге, вскочил, оттолкнул стул и пошел к двери.
— Стойте! — произнес император так повелительно, что тот невольно послушался, вернулся и сел опять за стол. Наступила глубокая тишина; слышны были только далекие, из-за дворцового сада, крики толпы: «Виват император!»
— Начиная войну за независимость Франции, — диктовал Наполеон, — я рассчитывал, что все национальные власти соединятся со мной в одном усилии, в одной воле, и имел основание надеяться на успех. Но обстоятельства, как вижу, изменились, и я приношу себя в жертву врагам отечества, — только бы они были искренни в своих уверениях и желали зла мне одному. Соединитесь же все, чтобы спасти Францию и остаться свободным народом!