Шрифт:
Гурго на ножах с Монтолоном, обер-гофмаршалом. Что, собственно, произошло между ними, трудно понять, но ссора была отравлена тем, что в нее была замешана г-жа Монтолон, находившаяся в любовной связи с императором; от него родился у нее ребенок в Лонгвуде; и это, кажется, знают все, кроме мужа; а может быть, знает и он, но терпит.
Ссора, наконец, разгорелась так, что Гурго хотел послать вызов Монтолону.
— Как вы смеете ему грозить? Вы, сударь, разбойник, убийца… Я запрещаю вам грозить, я сам буду с вами драться за него… Я вас прокляну! — кричал император, не смея заглянуть ему прямо в глаза.
Надо правду сказать: дело это одно из самых нехороших дел Наполеона. Чтобы так обмануть последнего и единственного, до конца ему верного друга, соблазнить жену его, не из любви, ни даже из прихоти, — женщины нашлись бы для Наполеона и на Св. Елене, — а только от скуки, между «Заирой» и качалкой, — нужно в самом деле пасть: «я знаю, что пал». Мера падения дает меру пытки.
Пытка длилась шесть лет, шесть лет ждал свободы Пленный Рыцарь:
В каменный панцирь я ныне закован,Каменный шлем мою голову давит,Щит мой от стрел и меча заколдован,Конь мой бежит, и никто им не правит.Быстрое время — мой конь неизменный,Шлема забрало — решетка бойницы,Каменный панцирь — высокие стены,Щит мой — чугунные двери темницы.Мчись же быстрее, летучее время,Душно под новой бронею мне стало.Смерть, как приедем, поддержит мне стремя;Слезу и сдерну с лица я забрало! [1116]1116
Лермонтов M. Ю. Пленный рыцарь (1840).
IV. СМЕРТЬ. 1821
Наконец, заболел. Недуг подкрался незаметно. Первые признаки его — опухоль ног, скорбут, боль в правом боку — начались еще весною 1817 года. Доктор О'Мэара, врач не очень искусный, но человек неглупый и честный, доложил Гудсону Лоу, что болезнь императора может сделаться опасной для жизни его, если не будут приняты решительные меры, и что главная причина болезни — сидячая жизнь, упорный отказ от прогулок верхом, вследствие отвращения двигаться в огражденном пространстве.
Лоу испугался — не ответственности, конечно, перед английскими министрами: скорая смерть Наполеона была бы им на руку, — а чего-то другого: может быть, не хотел быть убийцей Наполеона. Дал ему понять, что готов идти на все уступки. Но император ответил, что не желает никаких благодеяний от «изверга», и все осталось по-прежнему.
В течение полтора года больному делалось то лучше, то хуже, пока, наконец, к осени 1819 года болезнь не усилилась так, что он слег.
Чувствовал постоянную тяжесть и боль в правом боку. Доктора думали, что это болезнь печени; но он сразу угадал, что болен тем же, от чего умер его отец, — раком в желудке. Никому не говорил об этом: может быть, и сам не был в этом уверен.
Мужество, изменившее ему в здоровье, вернулось в болезни. Не хотел умирать — «бежать с поля сражения». — «С телом моим я всегда делал все, что хотел». Думал, что и теперь сделает.
Докторам не верил, лекарств не принимал, лечился по-своему. Только что сделалось ему полегче после припадка, занялся садовыми работами. Целыми днями, командуя артелью китайских рабочих, сажал деревья в саду, планировал цветники, газоны, аллеи, рощи; устраивал водопроводы, фонтаны, каскады, гроты. Так увлекался работой, как будто снова надеялся исполнить мечту всей своей жизни — сделать из земного ада рай.
Леченье, казалось, шло ему впрок. Но все кончилось ничем: лютое солнце сжигало цветы, дождь размывал земляные работы, ветер ломал и вырывал с корнем деревья. Рая не вышло, ад остался адом, и эта Сизифова работа ему, наконец, так опротивела, что он опять заперся в комнатах.
Сделался новый припадок. В самые тяжелые минуты он вспоминал детство, мать.
— Ах, мама Летиция, мама Летиция! — шептал, закрыв лицо руками. [1117]
Там, в начале жизни, было что-то твердое — «Святая Скала», Pietra-Santa, как называлась одна из его корсиканских прабабушек, — и здесь, в конце, та же Скала — Св. Елена, а все, что между ними, — только мимо летящее облако-призрак.
1117
Anlommarchi F. Les derniers moments de Napol'eon. T. 1. P. 269.
Встал еще раз и начал бродить по комнатам; но с каждым днем слабел.
— Что это за жизнь? — говорил. — Я не живу, а прозябаю… Все меня тяготит, все утомляет… Ах, доктор, какая хорошая вещь покой. Для меня теперь постель лучше всего; я не променял бы ее на все царства мира. Но как я опустился! Прежде не выносил покоя, а теперь погружен в летаргию: я должен делать усилие, чтобы поднять веки. Я когда-то диктовал четырем-пяти секретарям о различных предметах, и они писали так же скоро, как я говорил. Но тогда я был Наполеон, а теперь — ничто! [1118]
1118
Ibid. P. 295, 308.
Нет, и теперь — все тот же. Доктор, однажды, щупал ему пульс; больной взглянул на него, усмехнулся и сказал:
— Это все равно, как если бы генерал слушал маневрирующую армию… [1119]
Ухом слушал, а глазом не видел: был слеп. В слове этом еще весь Наполеон-Ясновидец.
Снова духом побеждает тело, «силой воли» поправляется.
— К черту медицину! — говорит доктору Антоммарки, молодому корсиканцу, человеку грубому, невежественному и самомнительному. — Есть во мне что-то, что меня электризует и заставляет думать, что моя машина послушается еще моей воли… Ну, разве не так, проклятый докторище, корсиканище? — смеется и дерет его за ухо. [1120]
1119
Ibid. P. 327.
1120
Ibid. P. 325–326.