Шрифт:
— Убью, палазитина!
Сашка волновался. Через несколько минут будет решена судьба его картины. «Возьмут или не возьмут?» — думал он.
Стайка ребятишек, притаившись, стояла в некотором отдалении: боялись подходить, считали Сашку сердитым.
Сашка достал из кармана пачку «Прибоя» и, повернувшись в сторону ребятишек, отыскал глазами Чобота.
— А ну, иди подержи, я покурю!
С резвостью жеребенка Чобот подбежал к картине и обеими руками вцепился в раму. В эту минуту он даже дышать боялся. Видя, с какой завистью смотрели на него ребятишки — держать картину доверили ему, а не кому-нибудь другому. — Чобот ликовал.
— Ну как, Чобот, получилось?
Чобот поглупевшими глазами смотрел снизу вверх на Сашку (всякий раз он ждал от него какого-нибудь подвоха) и не знал, что ответить.
— Я спрашиваю, получилось или не получилось? — сердито переспросил Сашка.
— Получилось, ох и получилось, дядя Саша! Как правдашний…
— А что ж ты говорил, что пуклости нету?
— Это не я говорил, это учитель сказал. Я еще тогда заметил, что пуклость есть!
В это время подошел к картине дед Евстигней. В руках он держал черную бутылку, заткнутую промасленной тряпкой: ходил в ларек за керосином. Надвинув фуражку поглубже на глаза и почесывая затылок, он долго, вытянув шею, смотрел на портрет, потом ухмыльнулся в усы и процедил:
— Нн-да-а… Ничего, похож. Только что-то он у тебя, Сашок, отвернулся, в глаза не смотрит, ай солнца испужался?
— Так уж нарисовал его художник, дед. Видишь, он всю страну взглядом окидывает, за всем хочет углядеть.
— Да, это знамо, что за всем хочет углядеть… А вот лучше, чтоб ты его лицом повернул, чтобы он не в сторону, а людям в глаза глядел, так-то оно навроде будет лучше.
Дед Евстигней был из тех «бывших», кого в начале тридцатых годов изрядно потрепали во время коллективизации, но в Нарым ссылать не стали. Человек он был незлобивый, а поэтому сочли, что для колхоза он не причинит никакого вреда, и на втором году колхозной жизни приняли его в артель, где он молча, до глубокой старости трудился в полеводческой бригаде.
— Ты в этом деле, дед, ничего не понимаешь. Купил керосин и стучи до дома, а то прольешь.
— Да это, конечно, что мы понимаем? Мы народ темный, где нам все понять… — Прижав к выгоревшей сатиновой рубахе бутыль, дед, опираясь на батожок, потащился по переулку.
Ребятишки в клуб зайти не решались, остались ждать у крыльца — боялись уборщицу Настю, она же была и билетерша. На вечерние сеансы подростки до шестнадцати лет у нее никогда не проходили. Всех в селе Настя знала, как свои пять пальцев: и по фамилиям и по возрасту. Затрещину она умела дать не хуже мужика, если какой-нибудь смельчак пытался прошмыгнуть без билета.
С картиной Сашка прошел в гримировочную. Она служила в клубе и складом театрального реквизита, и директорским кабинетом, и курительной комнатой для артистов. Стены комнаты были облуплены и пожелтели от табака. На полках полуразвалившегося шкафа (он был почти единственным предметом из мебели, если не считать трехногой скамейки, приставленной к стене) лежали два размочаленных, вымазанных в гриме рыжих парика, несколько кусков пластилина, две полурастрепанные и замусоленные книжки нот и сборник для эстрадной художественной самодеятельности.
Сашка приставил картину к стене и попросил Настю сходить за заведующим, который жил рядом с клубом.
— Мне нетрудно, только он с утра собирался вести корову к ветеринару, не знаю, вернулся или нет. — Склонив голову, Настя принялась рассматривать картину, потом вышла.
Она вернулась с ведром воды и огромной тряпкой.
— Дома. Сейчас придет.
Наконец появился заведующий. Это был бывший одноклассник Дмитрия Шадрина, по фамилии Матюшкин. Как в 1943 году вернулся без руки с войны, так сразу же райком послал его работать в клуб заведующим. В свои двадцать семь лет Матюшкин уже имел четверых детей, один другого меньше. Всегда он был чем-то озабочен, всегда что-то доставал, и вечно его ругали, мол, недостаточно активно и творчески работает.
В селе Матюшкина все звали Циркачом. Этой клички он был удостоен после одной оплошности, о которой он вспоминал с болью в сердце.
Это было перед войной. Матюшкин учился в девятом классе и на мартовском празднике выступал в районном клубе. Народу собралось столько, что не только сесть — встать было негде, кое-кто забрался даже на подоконники.
Матюшкин выполнял цирковой номер: баланс со стаканом воды, поставленным на лоб. При гробовой тишине зала — все видели, как в стакане колыхалась подкрашенная чернилами вода — он плавно садился, переворачивался с живота на спину, медленно перекатывался по пыльному полу и потом также плавно, не пролив ни капли воды, вставал. Его номер был встречен громом аплодисментов. Просили повторить еще раз. Счастливый Матюшкин вышел повторить свой номер.
Но тут как раз и случилось то, что он не мог вытравить из своей памяти каленым железом. Не забывало об этом и село.
Когда Матюшкин силился встать на ноги, да так встать, чтоб не шелохнулась в стакане вода, вот тут-то и случился с ним конфуз. Он оступился и полетел в суфлерскую будку, под пол сцены, куда уборщица неделю назад поставила ведро сажи. Под хохот и аплодисменты зала Матюшкина вытащили из суфлерской будки за ноги. Лицо его было в фиолетовых чернилах, сам весь перемазался в саже.