Шрифт:
Загрузив на борт весь улов — штук шестьдесят рыбин, если день был удачный, почти все — морские окуни, хотя мы всегда радовались и желтоперке, она хороша для наживки, бывало, что брату удавалось острожкой подцепить и королевскую рыбу (которая, на мой взгляд, та же желтоперка, только выросшая до противоестественных размеров); ну а порой попадались и разные дива, вроде ската или рыбы-молота,— мы со всем этим богатством, если позволяла погода, приставали в сторонке от городского пляжа, вытаскивали лодку на песок между валунами, где при отливе оставались лужи, в них мы рыбу чистили, потрошили, а потом нанизывали на веревочку в куканы штук по пять-шесть, в зависимости от размера. Подготовившись так, мы снова отгребали и подходили уже к городской пристани, где дожидались наши знакомые покупатели, которым мы сбывали улов по шиллингу-полтора за рыбину, в крайнем случае совсем уж огромный окунь шел за два. Чтобы распродать весь товар, приходилось некоторое время разъезжать с рыбой взад-вперед вдоль берега, что строго запрещалось. Иногда случались накладки: например, сбываешь кому-то из местных по дешевке, за шесть пенсов, последний кукан, а это наблюдают приезжие, которые полчаса назад заплатили за рыбешку помельче ровно, как говорится, втридорога. Часть рыбы оставляли для себя и для безработных товарищей. Лет шесть я с радостью пользовался этой прибавкой к столу, да еще получал свою долю дохода от нашей рыбной торговли.
Все эти годы я сочетал работы в дорожной бригаде, сад и огород, а также рыбалку и надеялся, что такой образ жизни даст мне возможность скрыть мою истинную цель и в то же время способствовать ее достижению. Со временем я познакомился и с другими новозеландцами, которые ставили перед собой цели — иногда скрытно, иногда явно,— сходные с моей. Их, как и меня, бессильны были расхолодить неблагоприятные обстоятельства.
Рукопись переработанного мною романа, которую я с таким замиранием сердца, но твердо уповая на успех, отправил в Лондон, попала к мистеру Джонатану Кейпу сразу же после крупного политического и финансового кризиса в августе 1931 года, когда лейбористское правительство Макдональда ушло в отставку; и, хотя вернули мне ее с вежливыми извинениями и ссылками на трудное положение, по девственной чистоте моих тщательно перепечатанных страниц можно было понять, что, кроме меня, их никто не касался. Поэтому, пережив краткую боль разочарования, я тут же снова воспрянул духом — как только отправил рукопись с глаз долой, адресовав ее другому лондонскому издательству. И так повторялось несколько лет подряд — мне возвращали рукопись, а я сразу же слал ее обратно в Лондон, следующему издателю. Но при этом у меня хватало смысла задуматься вот о чем: если деловые столичные издатели испытывают сомнения по поводу моей работы, за которую сам я готов ручаться головой, то как же я могу надеяться на успех нового своего романа, в форме дневника, где я не уверен ни в одной странице? Прав я был или нет, но, как я уже упоминал, этот случай с романом побудил меня вновь обратиться к рассказу. И кроме того, я сел писать первую в моей жизни пьесу — о ней рассказ впереди. Откуда у меня бралась энергия для стольких разнообразных занятий, как мне на все хватало времени — не знаю, но думаю, что я слишком щедро использовал резервы своего организма, что и привело меня через несколько лет к таким неприятным последствиям, как туберкулез. Помнится, как раз в это время я стал внушать себе, что мне никогда не устроиться на такую работу, где можно было бы получать нормальное, регулярное жалованье. У меня нет времени нормально, регулярно ходить на работу. А вскоре еще и туберкулез объявился, как нельзя более кстати, и он же потом послужил мне надежной ширмой от мобилизации, за что я ему благодарен от всей души, иначе пришлось бы задыхаться в поминутно расписанном быте казарм.
Среди моих знакомых, у которых тоже имелась высокая цель в жизни, первым упомяну одного моего товарища по общественным работам, которого я буду звать Икс. Был он красивый, крепкий, рослый парень, чьи черты лица, темные глаза и волосы говорили о хорватском, или, как называли новозеландцы прежних поколений, австрийском, происхождении (теперь их зовут «далли» от «далматинец»). Едва ли он сумел получить хорошее, систематическое образование, но голова у него была по-настоящему светлая. Убежденный марксист, он читал горы соответствующей литературы: во-первых, он, как и я, изучал теорию по фундаментальным трудам, а во-вторых, он принимал участие в текущей, как он выражался, политической борьбе и читал работы журналистов, например книгу Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир», и уйму всяких брошюр, докладов, рабочих газет — все, что давало возможность «быть в курсе». Узнав, что я пишу, он в один прекрасный вечер пришел ко мне в гости и стал разъяснять, как мне наилучшим образом использовать мои таланты: а именно помогая рабочим в их борьбе. Сначала я возражал, говоря, что рабочих, в том смысле, какой вкладывает в это понятие он, трудно организовать и вообще даже определить в такой стране, как наша,— не индустриальной, но и отнюдь не крестьянской. Я считал, что принесу пользу, если смогу в художественных произведениях правдиво изобразить отдельных новозеландцев, в той или иной мере типичных для нашего общества, и через их судьбу убедительно продемонстрировать всем необходимость революционных перемен. Я доказывал также, что насильственный переворот, осуществленный на одном острове, с водружением красного знамени над зданием муниципалитета и портом, все равно обречен на провал: американцы сразу же направят сюда пару военных кораблей. Икс был человек умный и признавал за мной некоторую долю правоты, однако стоял на том, что необходимо каждый день, повсеместно и неотступно, не оглядываясь на местные условия, вести текущую политическую борьбу; писатели же и прочие интеллигенты всех мастей могут тоже внести свой вклад, если не хотят оказаться пешками и лакеями реакционеров, которых вокруг пруд пруди. Он был так красноречив, что я в конце концов пошел на уступки и согласился, не оставляя поглощавшей меня литературной работы, вступить в контакт с группой молодых людей, которая недавно преобразовалась в отделение Лиги коммунистической молодежи, и ей нужен был кто-нибудь, кто мог бы писать агитационные тексты для местного распространения.
Я убедился, что мне есть чему поучиться у этих ребят, знакомство с ними доставило мне много удовольствия. Были они, как и я, из жителей городских окраин и пригородов — две сестры, в услужении в богатых домах, молодой продавец из бакалейного магазина, безработный коммивояжер-галантерейщик, еще один безработный — сын плотника, горячего сторонника тред-юнионизма… В выходные дни на людных пляжах устраивались демонстрации с красными знаменами и лозунгами о тяжелом положении безработных. А иногда мы собирались на пикник где-нибудь либо у моря, либо, наоборот, вдали от берега на лесной поляне — приглашали с военно-морской базы матросов, про которых было известно, что они «с нами», и мы разыгрывали символическую лотерею. Помню, один раз призом служил огромный общий торт, его испек сочувствующий подручный пекаря, а продукты мы все, кто сколько мог, натаскали сами, но наш кондитер еще позаботился, чтобы свою солидную лепту внесли его хозяева — разумеется, неведомо для себя, так что торт в итоге получился воистину грандиозный. Не скрою, впрочем, я часто пропускал митинги и иные мероприятия, за что мне неизменно попадало, а мои ссылки на нехватку времени, на то, что у меня пропасть дел или, скажем, что я нечаянно заснул от усталости и проспал,— все это встречалось дружным смехом. Однако мой литературный вклад ценился высоко, одна из моих листовок была воспроизведена в солидной центральной газете под красивым жирным заголовком: «Злокачественная опухоль коммунизма проникает в новозеландские школы» — и тем самым получила широкое распространение, о каком мы не могли и мечтать. Интересно, что хотя мы в каждой листовке нападали на какую-то черту капиталистического общества — его недемократичность, защиту интересов меньшинства в ущерб большинству,— однако, только когда мы сочинили текст, обращенный к местной учащейся молодежи, и распространили листовки среди старшеклассников, произошел чуть ли не взрыв. В местной школе высшей ступени был девиз: per angusta ad augusta [17] , и в нашей листовке сначала говорилось о том, чтобы ребята не верили лжи, которую им внушают «добропорядочные господа» — священники, торгующие духовным опиумом, врачи-шарлатаны, прикидывающиеся учеными, и юристы, прихвостни богачей,— а затем провозглашалось, что единственное славное место, на какое могут рассчитывать выпускники,— это государственные дорожные бригады, в составе которых они будут расчищать заросшие травами дороги. И это уже было тяжкое преступление: мы не должны были тревожить юные и невинные (читай: неосведомленные) души!
17
Через стеснение к славе (лат.).
Назавтра с утра пораньше были подняты на ноги не только газетные репортеры, но и верные стражи порядка, в чем я убедился, как только пришел в торговый центр города, надеясь шиллинга за полтора сбыть знакомому зеленщику две дюжины пучков моего лучшего салата. В дверях магазина я столкнулся с переодетым полицейским, который как раз наводил справки, мы взаимно вежливо извинились и разошлись, ему даже в голову не пришло поинтересоваться моей личностью, хотя, видит бог, одетый в рабочие тряпки, я должен бы всякому с первого взгляда внушать подозрение. Я поспешил домой в весьма взбудораженных чувствах, ведь в руке легавый (а что это за человек, было ясно сразу) держал нашу последнюю листовку! Стало быть, надо незамедлительно предупредить товарища, с которым мы вместе над ней работали: сам я сочинил текст и отпечатал его на своей пишущей машинке, а вот размножил на стеклографе в двухстах экземплярах как раз этот товарищ. Но прежде всего надо спрятать машинку. По счастью, дядя с тетей были в это время в отъезде, я завернул ее и побежал к их дому в надежде, что двоюродный брат позволит мне временно запрятать ее где-нибудь у них. Но мне повезло еще больше: брат, который не разделял моих политических пристрастий, хотя и держался без враждебности, уплыл на лодке; где лежит ключ, я знал, поэтому я без чьей-либо помощи вошел в дом и пристроил тючок в самом, на мой взгляд, надежном месте: на дне большого гардероба в спальне братниных родителей. Меня очень позабавило тогда, да и сейчас смешно вспомнить, что преступное орудие было спрятано в доме почтенного буржуа, которого неизменно выбирали в разные муниципальные органы и в конце концов даже сделали председателем одного из них и о котором ни вслух, ни шепотом никто не скажет и слова нарекания.
Возвращаясь, я, по счастью, встретил Икса, как всегда катившего на велосипеде, и он успокоил меня, сообщив, что наш товарищ, о котором я говорил выше, уже принял соответствующие меры, завернул стеклограф в вощеную бумагу и подвесил на самую верхушку высокой сосны. Икс сказал, что мы молодцы, но это все только начало, сушить весла не время, от нас требуется гораздо больше. А через несколько дней, не успели отзвучать у меня в памяти его поощрительные слова, будоража душу и лишая покоя, как Икса самого арестовали во время уличной демонстрации безработных, на которую, помнится, не было получено разрешения властей. Что тут поднялось! Мы устроили демонстрацию протеста — вечером того дня, когда магазины открыты допоздна, мы собрались на углу двух улиц под приглядом местного полисмена, и вскоре нас окружили люди, останавливавшиеся послушать грубоватое, но впечатляющее выступление нашего оратора, старого партийца, который приехал из центра оказать нам поддержку, зная по собственному опыту, каково человеку в полицейском застенке.
Но что мне особенно запомнилось в этом деле, так это беспомощность и некомпетентность полицейских и газетчиков. Меня, например, так никто и не допросил, а владельца стеклографа хоть и схватили в бригаде во время работы (что было со стороны властей ошибкой, поскольку он пользовался у безработных дорожников не только молчаливой, но и вполне открытой, даже воинственной поддержкой), однако он без особого труда убедил полицейских в своей совершенной невиновности. А газетчики перепечатали полностью текст нашей листовки и тем распространили нашу пропаганду по всей стране (пытаясь рассмотреть и опровергнуть все по пунктам), да еще при этом уверяли читателей, что изучили положение на месте и убедились: никакой организации молодых коммунистов на северном побережье Окленда не существует.
В заключение добавлю, что более десяти лет после этих событий я с большой радостью замечал, как растет поддержка левому движению со стороны средней буржуазии, среди которой я жил. Во время Сталинградской битвы, в самые страшные дни, когда гитлеровцы грозили прорвать советский фронт, левые группы, объединившись, получили разрешение организовать митинг в здании кинотеатра, и там была единогласно принята резолюция в поддержку русского героизма и в пользу более тесного сотрудничества с великой народной Республикой. Но увы! Прошло еще несколько лет, и нашим внутренним политическим баталиям пришел конец — началась «холодная война». Теперь то и дело слышишь, что для всеобщего благоденствия на земном шаре только и надо раз навсегда разделаться с красными (понимай под этим все разновидности обществ, где верят в социальную и экономическую справедливость). А ведь, помнится, эти же самые люди, насмерть перепуганные наступлением гитлеровской Германии, трепетали и молили бога, чтобы русские ради их спасения положили под Сталинградом десятки тысяч своих солдат. Не могу назвать за всю жизнь больше ничего, от чего бы так же сильно пошатнулась моя вера в человечество (не в отдельную личность, а в массу), как это вероломство — или, в самом лучшем случае, невежество. Я согласен с Платоном: все неверные мысли и неверные поступки проистекают от невежества.