Шрифт:
Будь сейчас со мной рядом моя Йодла Къйэнко, я бы не совершал ошибок, которые сейчас совершаю на каждом шагу. (Впрочем, ладно. Когда меня мяли звери, она мазала меня йодом и пела. Йод всегда прожигает до мяса. Но зато ты знаешь, что такое любовь.)
Я тоже обрабатывал раны бога. Золой. А потом лучинками убирал комки. Хорошо, что была зима и не было мух. Лучинки в моих руках не всегда были ласковы.
– Значит, если бы на Земле не осталось ни одного человека, вас тоже бы не осталось?
Он дергался и рычал в подушку.
– А почему вас так много?
– Потому ш-ш-ш… ш-што вас так-так мало!
Иногда мне казалось, он бросит в меня подушкой.
– А что будет, если все перестанут в вас верить?..
– Не будет!
– А если однажды не будет на Земле ни одного человека, который в вас будет верить, вас тоже не будет?
– Да.
– Значит, мы вас главнее?
Он замер и начал прислушиваться, как я ковыряюсь в ране лучинками. В золе иногда попадались острые черные угольки.
– Значит, вы существуете лишь пока… пока кто-то из нас в вас верит? Хоть несколько человек или даже…
– Да!
– А кто? Они кто?
– Не знаю.
– И ты их ни разу не видел?
– Нет!
– И ты про них ничего не знаешь?
– Нет!
– Но ты их хотел бы…
– Нет!
Он вскакивал, вырывал у меня лучинки, ломал и отбрасывал к печке. Вновь утыкался лицом в подушку и мотал всем затылком, когда я приносил пить. Нимб болтался туда-сюда и бросал по углам голубые блики.
Значит, мы их главнее, думал я про себя. Он то ли смеялся, то ли рыдал в подушку.
4 ноября 2203, вторник
Я понимаю, насколько неправильно говорить, что человек не помнит последнего мгновения своей жизни. Не помнить первого – это в самом деле не помнить. Но я говорю, «человек не помнит», потому что так говорил мне он. Он мог вообще говорить без привязки к нашему понимаю. Он говорил «душа», «ад», «рай» «грех», «благость» и «вечная жизнь», нимало не заботясь о том, что для нас это закрепленные формулы.
Он хотел, скорее, быть понятым, чем понятным, либо простым.
После случая с рысью ему долго не хватало такой простоты, чтобы выговорить «молитва».
Отец вернулся через два дня и отправил нас с Чиликом домой (Чилик лаял на меня всю дорогу, изображая главного), а его повез на собаках прямиком через озеро, к бабке-лекарке. Та когда-то лечила отца от ранения горла, но вот чем она заживила раны нашего бога – бог весть. Бог ведал, поэтому и не выговаривал слово «молитва».
Когда мы пошли с ним в баню, на спине его не были ни одного рубца.
5 ноября 2203, среда
Он ушел не раньше того, как помог посадить картошку, ячмень и поправить дом. Он уходил на север, мимо Соленой пади, где люди парили соль, и мы шли с отцом его проводить. Бог этого не хотел, он сильно протестовал, но раз было нам по пути…
Мертвый город, домики на четырех ножках, огражденные повалившимся частоколом, бог не мог увидеть с тропы.
Это кладбище полубожий никогда не являлось темою разговоров, ходить туда запрещалось. В частоколе не было даже того, что бы можно было назвать калиткой. Если домики падали – они падали, как сгнившие на корню грибы, и о них забывали. Последний домик отец поставил несколько лет назад и тогда же подправил, а кое-где обновил частокол. Ибо так надлежало держать черту, отделявшую их он нас. И нарушить ее мог бы лишь сумасшедший или пацан.
До сих пор вижу то последнее мертвое полубожие, как лежит оно на грубо отесанных полубревнах – руки сложены на низу живота, голова повернута вправо – голое тело, лишь натертое соком болотной лилии-мухоморки. Через год оно медленно превращалось в мумию: влага его испарялась летом, зимой – вымораживалась. Рядом с телом стоял наш старый горшок, тут же лежала сильно потрепанная, распухшая от дождей и уже загрязнившаяся от лесной пыли книжка. Рядом с ними лежал сотовый телефон – из тех старых запасов, что боги растаскивали по всей Земле еще в самом начале новодревних времен.
Солнце пробивалось сквозь щели и один из лучей попадал на зеленую лампочку. Та как будто светилась.
Это было как подсмотреть чужой сон. Но самым верхом кощунства было утащить книжку.
Это был «Робинзон Крузо».
Бог никак бы не мог видеть мертвый город с тропы. Ну, а мы, разумеется, не только не заикнулись, но мы даже не повернули в сторону дремучего ельника головы.
– Не скажу прощай, скажу добрых снов.
Отец вздрогнул. На его сутулую спину и без того давил вещевой мешок, а ремень ружья все время сползал с плеча. Но я знаю, каким движением он подкидывает рюкзак и каким поправляет ремень.