Шрифт:
Столь большое движение всколыхнуло туман, снег взвился, как вскипевшее молоко, и лишь темная полоса обнажившейся хвои еще пару мгновений давала ориентир, отталкиваясь от которого следовало бежать.
На вырубке также стоял туман, и трактора не было видно совсем, зато он был слышен.
Пашка первым увидел темнеющее пятно и, не чуя под собой отмороженных ног, на немых, бесчувственных оковалках доковылял до кабины. Поднял вверх свою неживую руку, дотягиваясь до дверцы. Замер он всего на секунду, чтобы только собраться с силами и взобраться на гусеницу. Так и замерз.
Климов толкал сына перед собой, но Валька где-то обронил рукавицы и, не зная, куда подевались по локоть обе руки, побрел в сторону. Сын и отец напоролись на кучу обрубленных сучьев и, выбираясь из них, превратились в памятник двум бойцам: один поддерживал падающего другого.
Лес грохотал. Канонада лопающихся от мороза деревьев добралась и до кучи заготовленных бревен. Бревна взрывались, как складированные ракеты, и вся куча дрожала и прыгала, словно живая.
Трактор работал, покуда не загустела в баке солярка. Остановившийся двигатель замерз в два коротких мгновения, и лед разорвал его в третье.
Теся на завтрак любила мясо. Она доставала из кухонного пресервера парную свинину, отрезала пластинку толщиной в палец, бросала на горячую сковородку и, едва мясо выгибалось в блюдечко, клала в это блюдечко какой-нибудь готовый салат, чаще из молодого бамбука или же, как сегодня, горстку оливок. Вскрывала термобаночку кофе, выбулькивала горячую жидкость в чашку и, сунув в зубы свеженькую ржаную лепешку, возвращалась в кровать.
Включив телевизор и с удивлением обнаружив, что уже полдень, она методично прожевывала свой завтрак, допивала кофе до дна, а потом еще выгребала гущу мизинцем на самый край чашки и, придавливая верхней губой, высасывала остатки влаги. Дурная привычка, но ей нравилось. Наверное, потому что крупички кофе было так интересно вылавливать под губой и раскусывать резцами зубов. В этом умирала последняя сладость сна, и одновременно рождался слабый электрический ток, который заставлял быстро-быстро вставать, быстро двигаться и вообще начинать что-то делать.
Долгая бестолковая суматоха заканчивалась только в прихожей, когда полностью одетая, она видела себя в зеркале. Но сегодня смотреть было не на что: в новостях по уездному телевидению сообщили о резком похолодании и даже вероятности Кельвинова столба. Она свела глаза к переносице. Широкий искусственный соболь до самых пят, мужская шапка-ушанка, надвинутая по самые брови и шарф, закрывающий нос. Валенки Ходячий меховой чум. Что же, она готова выйти на улицу и такой. Тем сложнее кому-то докопаться до ее сути. Здесь она понимала, что себе льстит, ибо если ее диссертация по исторической прозе, отсылающей к реалиям последней четверти ХХ-го века и есть ее суть, то как женщина она давно бы поставила на себе крест. Римский крест. Еще одно Х. Распятие апостола Андрея.
Мысленно она увидела себя на кресте, в полный рост и во всей своей легкой полноте, в ужасе представляя, какой, наверное, по-рембрандтовски пышной может стать к сорока годам, и снова сдвинула глаза к переносице – верный знак того, что снова думает о мужчинах. Да-да, уважаемая Тесла Григорьевна, вы снова думаете о мужиках, упрекнула она себя, нахмурилась и заставила себя перестать думать.
Как филолог она имела полное право не любить современных писателей, тем более, пишущих историческую прозу. Или – не любить даже больше, чем их произведения. Но тему диссертации выбрали за нее. Либо средневековая Франция, Карл Орлеанский, Вийон, (но в том французском уезде она была еще школьницей, и чуть тогда не теряла сознание от запахов кухонных помоев, крови из мясницких дворов и рек нечистот, текущих по городским улицам), либо этот уезд, известный как «Два кило», или «Двадцать-ноль-ноль», или «Восемь вечера». Да. Увы. Ее время. Слишком долго пробыла замужем.
Она еще не отходила от зеркала, вспоминая, что могла забыть сделать, но не вспомнила ни одной достаточно важной вещи, ради которой пришлось бы раздеваться, а потом одеваться по-новой – тут наверняка ей не хватит ни сил, ни терпения. Разве что не мешало погуще накраситься. Говорят, это может спасти от обморожения.
В ранней юности она каждый год подправляла лицо, но уже десять лет как остановилась на легком, графически прорисованном настойчивом подбородке и плотных, с обиженно-детским выворотом губах, прикрывающих средней крупности, чуть подсиненные и слегка фосфорентые зубы с продуманной щелкой между левым верхним клычком и соседним, слегка повернутым вбок резцом.
Нос, как позднее она убедилась, шел ей с легкой горбинкой, с чуть заметным надломом, строго в точке золотого сечения. Крылья тонких ноздрей она слегка оттянула, сделала более угловато-трепетными (в каталоге эта модель называлась «летучая мышь №3.2»).
Цвет глаз окончательно она выбрала уже после развода с мужем. «Малахитовый с прожелтью» или «молнии над Гондваной» считался несколько пошлым (говорили, что он больше идет проституткам), но Лясе этот цвет показался защитным. Что меняет, то защищает. Только лишь разрез глаз и широкий гладкий, немного стекающий к скулам лоб она оставила от природы.
Грусть ей была к лицу, и она это знала.
Вспотела.
Теся выплыла в коридор и захлопнула за собой дверь. Здесь, в длинном коридоре первого этажа молодежного семейного общежития, было еще не холодно. Заледенелые окна по концам коридора, оба, словно облитые сахарной глазурью, с лужами талой воды под ними, пропускали совсем мало дневного света – ровно столько, чтобы безопасно продвинуться мимо детских колясок, шкафчиков и ларей, охранявших каждую комнату. Середину коридора прерывал вестибюль, тоже узкий. Он вел к большой двустворчатой и обитой войлоком двери, еще не уличной двери, потому что за ней находился небольшой тамбур, вечно темный, вечно с перегоревшей лампочкой, но всегда теплый, обогреваемый сразу двумя батареями. Ночью на этих батареях часто сидели влюбленные парочки и пугали входящих людей панической задержкой дыхания.