Шрифт:
— Да, — улыбка чуть тронула уголки его губ. — Именно к Колесу Звезд. Неплохая была мысль.
— Я бы даже сказал, не просто мысль, — сказал я. — Истина.
— Не могу этого утверждать, — возразил Зелим.
— Но ведь ты только что доказал это, сказав, что твои чувства к Пассак вернулись.
— Думаю, больше этого никогда не повторится. Я прошел свой путь, а стало быть, мне никогда не придется его повторять.
— Что ты имеешь в виду?
— Когда для «L'Enfant» наступит конец — а это неизбежно — и все разойдутся по миру, я собираюсь обратиться к Цезарии с просьбой отпустить меня. Я уже был человеком, был призраком. Теперь я хочу наконец уйти.
— И больше не воскреснуть?
— В определенном смысле, да. Мне кажется, это неминуемо происходит с каждым, кто побывал в облике двуполого существа. От бесполого состояния прямой путь к безличности. И я с нетерпением ожидаю возможности наконец совершить этот переход.
— Переход к забвению?
— Но это же не конец всему, — усмехнулся Зелим. — Погаснет свет всего лишь одного человека. И я не вижу в этом для себя никакой потери. А стало быть, никому не принесу своим уходом никаких огорчений.
— Меня это не огорчает, а скорее изумляет, — пояснил я.
— Что именно?
Я задумался, прежде чем ответить.
— Пребывая здесь, я привык к мысли о непрерывности бытия. К тому, что ничто не имеет конца.
— Или к тому, что все души в свое время возрождаются, как ваш отец?
— Прости, я не совсем понял.
Как и в начале нашего разговора, черты лица Зелима вновь пришли в волнение. Умиротворенность внезапно ему изменила и сменилась явным беспокойством.
— Простите, — сказал он. — Мне не следовало...
— Не стоит извиняться, — успокоил его я. — Лучше объясни.
— Извините, но не могу, — ответил он. — Это сейчас неуместно.
— Зелим, объясни, что ты имел в виду.
Он бросил взгляд в сторону покоев Цезарии, очевидно, опасаясь, что его накажут за неблагоразумие. Так или иначе, но, когда он обернулся ко мне, от его тревоги не осталось и следа, как будто ему удалось удостовериться, что нас никто не подслушивает. Должно быть, Цезария была на пути к Кадму Гири.
— Что касается вашего отца, боюсь, мне не удастся ничего объяснить, — сказал он. — Боги и объяснения — понятия взаимоисключающие. Все, что я могу, это сказать о том, что чувствую.
— И что же ты чувствуешь?
Он глубоко вздохнул, и мне показалось, будто его тело увеличилось в объеме.
— Жизнь Цезарии опустела. Совсем опустела. Я знаю об этом не понаслышке. А потому что бог знает сколько лет нахожусь возле нее. День за днем мне приходится делить ее одиночество и опустошенность. Если она не просиживает без дела у окна, то кормит дикобраза. Поверьте мне, это пустая жизнь. А из своего заточения она выходит, лишь когда умирает кто-нибудь из ее животных и требуется его похоронить.
— У меня жизнь примерно такая же, — произнес я. — Я знаю, насколько она пуста.
— У вас, по крайней мере, есть книги. А ей не хочется даже читать. Она не выносит телевизора и музыку в записи. К тому же мы говорим о женщине, которая украшала самые изысканные городские общества. Я знавал ее в те славные дни, и, уж поверьте мне на слово, они были столь незабываемы, что вам трудно это даже представить. Она была воплощением утонченности, предметом лести, самой почитаемой и непревзойденной женщиной в мире. Когда она покидала комнату, многие говорили, что в некотором смысле это было сродни смерти...
— Не могу понять только, какое это имеет отношение к Никодиму?
— А вы не находите странным то, что она осталась? — вопросом на вопрос ответил Зелим. — Почему она не разрушила этот дом? Ведь это было в ее власти. Она могла поднять бурю и в мгновение ока превратить его в груду развалин. Вы ведь знаете, что она повелительница бурь.
— Никогда об этом не слышал...
— Но однажды вам довелось увидеть ее бурю. В ночь, когда ваш отец общался с Думуцци.