Шрифт:
Заключения он сформулировал еще ночью, после того, как выслушал рассказы Хели. Как и следовало предполагать, ее похищение было нацелено в него. К ней относились, как к пленной, и ей показали фильм с растворением Найман, чтобы в ключевой момент убедительно выглядел ее страх перед чудовищной смертью. Но Хеля сказала, что этот страх длился буквально пару секунд. Когда первые гранулы попали ей в рот, и она стала их выплевывать, то чуть не умерла от перепуга, но сразу же потом до нее дошло, что это все — по причине отсутствия лучшего определения — всего лишь шутка. Шарики были слишком легкими, пахли словно пенополистирол да и шелестели как пенополистирол.
«И вдруг я стала хохотать, словно сумасшедшая. Словно истеричка. И не могла перестать минут, похоже, десять, пока не стала бояться, что от этого смеха со мной что-нибудь случится», — рассказывала Хеля по дороге домой.
А это означало, что если бы он сам выдержал несколько дополнительных секунд, если бы сразу не сомкнул пальцев на шее Виктории Сендровской, весь их бравурный пан пошел бы псу под хвост.
Но не пошел, сработал.
Через пару минут похитители надели его дочке мешок на голову и посадили в автомобиль. Там она провела, как ей показалось, около двух часов, а это означало, что Шацкий видел не прямую трансляцию, а всего лишь приготовленную специально для него запись. Все время автомобиль двигался, но означало ли это, что место содержания Хели и убийства Наймана находилось в двух часах пути отсюда, или же похитители ездили по кругу, чтобы обмануть девушку — никто, кроме них, не знает. В конце концов, Хелю выкинули из машины, перерезали веревки и уехали. Когда она стащила мешок с головы, то сориентировалась, что находится на лесной тропе, одна, ночью. Хеля пошла по дороге вперед, потому что никакой другой идеи у нее не было.
И через пару минут обнаружила собственного отца.
В голове у Шацкого имелось несколько гипотез, объясняющих инсценировку в целом, все они в чем-то были похожи одна на другую. Похоже было на то, что они, похитители, действительно желали делать мир лучше, карать несправедливость и домашних мучителей. Виктория, стоящая у них во главе, это обычная чушь, теперь Шацкий это понимал. Только теперь это уже не имело никакого значения. Прокурор предполагал, что Клейноцкий был прав в своих рассуждениях о костре. Растворение Наймана, запись его смерти на видео, подброшенный скелет — все это должно было свестись к грандиозному финалу, к великой кульминации. К тому, чтобы всякий домашний насильник узнал, что на него ведется охота.
Но в какой момент этот план превратился в охоту на Шацкого?
Говоря по правде, момент был несущественен. Существенным был факт, что, благодаря этому, они обеспечили себе безопасность. Шацкий мог не любить преступников, но тот, кто все это придумал, должен был быть гением преступления. Просто гением.
В итоге же, все это имело ничтожное значение, точно так же, как столь любопытный, так и совершенно несущественный в данной ситуации вопрос: а замешан ли во все это кто-то из его знакомых. Нет, это не имеет никакого значения, ведь и так через какое-то время он со всеми знакомыми распрощается.
Ключевым был один-единственный факт: он, прокурор Теодор Шацкий, виновен в убийстве. Понятное дело, они сделали все, чтобы к этому спровоцировать, но, договоримся — каждый из допрашиваемых им самим убийц пел одну и ту же песню: «Пан прокурор, меня поставили под стенку, и там такая красная занавесь упала мне на глаза и… ну, правда, что я мог сделать».
И всегда он глядел на них с сожалением, точно так же, как глядел сейчас на себя самого. Человек обладает волей выбора, он тоже. Он мог взять себя в руки, позвонить Беруту, вызвать людей, объявить о ключевом переломе в следствии, арестовать Викторию, выловить остальных из психованной шайки и всех осудить. У него была свобода выбора. И он выбрал убийство.
Он не убил в рамках необходимой обороны, не убил, чтобы спасти кого-либо, здесь было сложно говорить даже о вызванном обстоятельствами аффекте. Убил, потому что хотел. В акте мести и самосуда. И в качестве убийцы он обязан понести наказание.
Кто бы за всем этим ни стоял, сейчас наверняка присматривается к тому, что Шацкий собирается делать. Воспользуется ли он своим положением следователя, чтобы повернуть все так, что если дело выйдет наружу, он все равно вывернется? Или же начнет комбинировать, как типичный преступник, пытаясь уйти от справедливости? Или же упорно будет пытаться собственноручно решить это дело?
Последняя версия звучала даже соблазнительно, но Шацкий знал, что это ловушка. Уже имеющееся затягивание дела достойно наказания, ну а оттягивание до бесконечности момента признания — вот этого оправдать нельзя никаким образом, разве что только трусостью. Ему следовало бы признаться как можно скорее, чтобы закончить эту чудовищную игру, ну а еще потому, что в противном случае поставит под удар всех своих близких. Хелю уже обидели, черт его знают, что эти способны придумать в следующий раз.
Он тяжело вздохнул.
Шацкому было стыдно, но он давно уже решил, что если обстоятельства позволят, он признается только в понедельник. И, ничего не поделаешь, изза этого Фальку с Берутом придется тянуть этот спектакль все выходные, в то время как он со всеми подробностями знает темы обоих преступлений и жертв, как Наймана, так и Виктории. И он чувствовал себя виноватым, а как же.
Но подобного рода решение одно гарантировало, что последние выходные он сможет провести со своей шестнадцатилетней дочкой, Хеленой Шацкой. Самые обычные выходные. Они сходят в кино, отправятся на колдуны в «Старомейскую», черт его знает, быть может удастся даже на лыжах походить, если снег подержится. Вечером посмотрят телевизор, или же она отправится к знакомым, он же приедет за ней после полуночи и будет притворяться, что принимает ее старательно выговариваемые слова за чистую монету. В воскресенье он загонит девицу за уроки, чтобы нагнала дни отсутствия в школе. Самые обычные выходные отца и дочери-подростка.