Шрифт:
Нелегко нам было жить в восьмиметровой тесноте. Моя мама, которую я встретил в Москве и отправил в Либаву, ночевала у молочницы Марии (жила по соседству с нами, в деревянном домике, пожилая латышка, державшая в своем дворике корову, — она приносила Лиде молоко), а днем помогала Лиде управляться с нашим капризным сыном, возила его в коляске в парк. Маме было трудно, с непривычки, жить в таких условиях, она даже порывалась вернуться домой, пока я был в Москве и посадил бы ее на бакинский поезд. Но отец строго-настрого запретил отпускать маму до сентября: в Баку наступила ужасающая жара. Каково-то было ему, бедному, управляться с бытом, с постылой службой в Азмедторге. Азербайджанское начальство никак не отпускало его, добросовестного работника, хотя отец уже имел часы в мединституте и медучилище (преподавал латынь) и не раз заявлял об увольнении из Азмедторга.
Отец был невысок ростом, с коричневой от загара лысиной, с вечно озабоченным выражением лица. Он был, как теперь принято обозначать такого рода людей, трудоголиком. Всю жизнь отец работал с перегрузкой. Главной его заботой, вечным стимулом была семья. Он мог все перенести — не только тяжкий воз службы, но и тупость, а порой и открытое недоброжелательство начальников, — лишь бы в семье было благополучно. Но как часто отца волновали болезни мамы — хронический бронхит, воспаления легких. А когда началась война — сколько обрушилось на родителей страшных переживаний, сколько беспокойства за меня. Бабушка — та просто молилась. А отец с мамой изнемогали от тревоги. Когда пришла моя телеграмма из Кронштадта, они глазам своим не верили. Такая радость! Конечно, они знали, что Кронштадт, как и Питер, в блокаде, но все же это не Ханко — далекий, обреченный на гибель гарнизон в глубоком тылу противника…
Семья была единственной отрадой отца. Когда он смотрел на своего внука, с лица его слетало выражение озабоченности, он улыбался доброй улыбкой и говорил особым голосом: «Дету-уля!»
Сережа Цукасов в том году работал в газете ДОСААФа «Военное обучение». Я его настойчиво призывал поступить учиться заочно в МГУ — на филфак или истфак, — но он отмахивался: «Некогда, некогда!»
Для его газеты я, меж двух экзаменов, спроворился написать рецензию на недавно опубликованную повесть Казакевича «Двое в степи» — мне она очень нравилась. Сережа способствовал продвижению рецензии в печать. Гонорар, полученный мною, был отнюдь не лишним. Лида в письмах просила купить сандалии для Альки, да еще мыло, вермишель, питательную муку и, конечно, сахар. Нынешнему читателю такие поручения могут показаться странными. Но такова была суровая реальность тех лет: постоянная нехватка продовольствия и промтоваров. Москва, конечно, снабжалась лучше, чем провинция, и в московских магазинах была вечная теснота и толкотня. Очереди для нас были так же привычны, как жизнь в коммунальных квартирах. Мы просто не знали другой жизни.
Я навестил Колю Никитушкина. Дом на 1-й Мещанской, где он жил до призыва в армию, пострадал при бомбежке в 41-м, и его снесли, чтобы построить на том же Месте новый. Коля состоял в списках жильцов этого, еще не существующего, дома, а пока ютился с семьей в сарае. Да, это был каменный сарай или барак наискосок от Рижского вокзала. А в сарае — одна огромная комната, без кухни, без уборной. Тоня, жена Коли, с которой у него была давняя любовь, оказалась бойкой москвичкой с острым язычком. Трудный, почти пещерный быт не пугал ее. Она посмеивалась, когда мы с Колькой, сидя за выпивкой, перешучивались, вспоминая давнее, смешное, и Коля, похохатывая, рассказывал, что они бегают в платный туалет на Рижский вокзал и у них 30–40 рублей в месяц уходит «на просёр».
Где только мне не доводилось выпивать — в землянках, в редакционном подвале на Ханко, в каютах и кубриках кораблей, — а вот в бараке посреди Москвы я пил впервые. Но ведь главное в этом занятии — не где, а с кем. Коля Никитушкин был отличным собутыльником, и дружеский наш разговор согревал душу не хуже водки, ну а потом, конечно, Коля, прикрыв глаза и качая головой, с чувством повел любимую песнь: «Синенький скромный платочек па-адал с опущенных пле-еч…» По-прежнему он грассировал и кругло произносил «л».
Милая Ли, не тревожься, мы выпили не так уж много. Меня совершенно не шатало, когда мы с Колькой вышли из его сарая. Светила полная луна. В полусотне шагов от сарая зияла огромная залитая водой воронка, и мы с моим другом справили в нее малую нужду. Не бежать же на Рижский вокзал…
Последний экзамен — «Введение в языковедение» — принимал профессор Александр Александрович Реформатский. Студенты побаивались его. Я шел на экзамен страшно усталый, невыспавшийся. У Реформатского была рыжеватая седеющая бородка и насмешливые глаза. Он заглянул в мою зачетку, в которой стояли одни «отлично», хмыкнул и спросил, где я работаю (я был, конечно, в штатском, не в мундире же ходить студенту). Узнав, что служу на флоте, Реформатский тут же задал первый вопрос:
— Ну, вот эскадра в двадцать вымпелов — это какой вид переноса значения?
— Это синекдоха, — ответил я.
— Чем синекдоха отличается от метонимии? — последовал новый вопрос.
Так и пошло. Сейчас уже не помню все вопросы, которые задавал мне Александр Александрович. Кажется, я немного «поплавал», отвечая на вопрос о стилистических различиях синонимических пар. Помню только, что привел вычитанный из его учебника пример: лошадь (слово, заимствованное у татар) — это просто лошадь, а свой, исконный конь — стилистически окрашен («Куда ты скачешь, гордый конь…»). Вообще в учебнике Реформатского была масса запоминающихся фраз, иллюстрирующих то или иное явление языка (напр.: «Сама поймала сома», «Кенгуру делает антраша» и т. п.). С ним было интересно, с этим «дедом» с насмешливыми глазами! Скучную, казалось бы, лингвистику он умел превратить в увлекательное занятие.
Реформатский поставил мне «отлично», но предупредил, что на 2-м курсе предстоит сдавать ему курс «Современного русского языка», и «это будет посложнее, чем плавать по Балтийскому морю».
Итак, всё! Экзаменационный марафон закончен. Я получаю у Корнеевой программы и методические пособия второго курса. Я покупаю на оставшиеся деньги питательную муку и остальное из Лидиного списка.
И снова мчит меня поезд в Прибалтику…
Да, чуть не забыл: повесть Казакевича «Двое в степи», расхваленная в моей рецензии, подверглась жестокому раздолбу в центральной печати. У Сережи Цукасова, протолкнувшего мою рецензию в свою газету, произошел неприятный разговор с главным редактором.