Шрифт:
Я знала, что увижу голубой искрящийся залив в окружении акаций и софор, но между мной и ими висела белая пелена, и эта пелена трепетала и жила, потому что это были бабочки. Сотни, тысячи белых крыльев, кружащих над цветами, в воздухе, пересекающих дорожку. У меня перехватило дыхание, как перед зрелищем величавой фрески, хоть это были обычные капустницы. Мы стояли посреди их безумного танца и молча любовались.
– Ненавистные гусеницы...
– наконец произнес мой проводник, но я была далеко от того мира, в котором существуют ненависть и ирония, чтобы ему ответить.
Последняя "Тоска"
Она была восходящей звездой на оперном запыленном небосклоне. Ее чистый, гибкий голос поднимался до самых возвышенных высот и проникал в заветнейшие глубины духа, а молодость шла под руку с мечтательностью и очарованьем. Она сидела в ложе в мареве кружев и аметистовых огней, слушая "Тоску" с недавним, едва добившимся счастья ее сопровождать поклонником, и не отводила глаз от сцены, а он тихонько напевал ей бурлескный мотив. Ей хотелось насладиться каждой нотой, каждым взлетом струн, а он теребил краешек ее веера и ждал хотя бы слова с ее уст. Она сама была вся как струна, но ему невозможно было созерцать один лишь тонкий профиль в каплях бус. Она вышла дослушать последний акт в кулисе, предвкушая скорые радость и труд дебютировать в нем самой, а на другой день к вечеру с воспалением легких от зимних сквозняков слегла и больше не поднялась.
Ах, господа, не будьте так опрометчивы, не будьте!..
Глаза Ф емины
У его жены была довольно сильная близорукость, но, как истинная леди, очков на носу она не признавала и никогда не носила.
– Как-то вы изменились, подурнели, что ли, милочка, - говорила она окликавшей ее на улице знакомой, - вот и не узнала.
Чтоб не спутать маршрут, она вызывала такси, а гуляла всегда по одним и тем же привычным местам, красота и покой которых не требовали перемен. Пару раз она путала время на башенных часах и приходила встречать поезд друзей с опозданием на час, но велика ли беда?
Раз, после посещения выставки в картинной галерее, они с мужем решили пройтись до своего дома пешком: уж очень погожий день выдался, несмотря на середину ноября. Туман отступил, а солнце грело спину так, что воротники опускались сами собою, а некоторые прохожие и вовсе шли в пальто нараспашку. Вдруг на повороте улицы она остановилась и замерла на несколько секунд, в восхищении глядя далеко вперед. Там, за полквартала от них, выходила из дорогого обувного магазина элегантная блондинка в красной лаковой обновке на невероятном каблуке.
– Что случилось?
– спросил озадаченный муж.
– Мы не идем дальше?
– Туфли!
– только и смогла она ответить.
– Где? Я ничего не вижу. Ты что-то перепутала, дорогая.
– Ничего я не перепутала, а вот ты просто слепец!
– был ответ, и она повела его вперед, к сияющему витринами источнику прозрения, на ходу отмечая, что у него очень вредная бумажная работа и ему давно уже пора купить себе очки.
Коллекционер
Он был коллекционером фарфора и картин, вышитых бисером, одним из тех эксцентричных чудаков, которые мчатся за тридевять земель за призрачной тенью предмета их обожания и одним горящим взглядом обращают всех встречных в свою веру. Он засыпал под ласкающими взглядами бисерных мадонн над своей кроватью и пробуждался утром от солнечных бликов, посылаемых ему пастушками и балеринами нежнейших фарфоровых кровей. Он смахивал с них былинки и знал их имена и родословные, он возвращал им красоту и свежесть в терпко пахнущих реставрационных мастерских и горевал над их неисправимыми увечьями больше, чем над уродством уличных калек.
В его пухлой записной книжке хранились имена всех известных коллекционеров и знатоков фарфора и бисерных миниатюр. Во всех крупных городах Европы на него работали агенты по закупке антиквариата, а обширная, неустанная переписка с друзьями и поклонниками нередко доставляла приятные сюрпризы то в виде старинной чашки с гербом, то табакерки времен Екатерины. Тогда, исполненный живой благодарности к дарителю, он удваивал усердие своего пера и искренне, как обиженный ребенок, возмущался, если обнаруживали истинную причину его дружбы. Как славный, добрый Стива Облонский, он был виновен и не виноват! То был его грех, его слабость и смысл его жизни, в которой группка фламандских вышитых пейзажей уже давно заменила ему и родных и семью.
Однажды весной случай свел его со старой церемонной княгиней, владевшей чудесными статуэтками мейсенского фарфора, изображавшими шесть персонажей итальянской комедии. Особенно был хорош Арлекин со своей шаловливой подругой в блестящем пестром наряде, подведенном золотыми кантами. Княгиня согласилась за большую сумму их продать, и нельзя было упускать такой удачи.
Он встретил ее в отеле, в котором она обычно останавливалась, сразу по приезде. Его беспокойный собирательский дух держал его в живом нетерпении поскорее взглянуть на драгоценный груз. Чемоданы отправили наверх, но оба лифта заняло семейство итальянцев с крохотной вздорной собачонкой в сборчатом воротнике, и они решили, что не так уж трудно будет подняться в бельэтаж и пешком. Лестница была широкая, с лепными перилами и мраморными ступенями под беззвучным ковром. Уже достигнув верха, он поджидал свою спутницу, не пожелавшую расстаться со своим саквояжем раньше положенного ею срока. Внизу с грохотом упали чьи-то коробки, и тысячи проклятий на шотландском диалекте огласили пустынный зал. Княгиня в недоумении обернулась, замешкалась, ее туфля ступила с ковра на скользкий мрамор, и грузная фигура с взлетевшими вверх руками закачалась, теряя равновесие, как старое дерево на ветру. Одним прыжком миновав разделявшие их ступени, он подхватил кожаный футляр с хрупкой ношей и протянул руку даме, но та уже летела вниз.
Причиной смерти записали несчастный случай, а так как ближайших родственников у покойной не оказалось, то невостребованные статуэтки остались у него.
Время от времени его мучили ночные кошмары: бледное, искаженное ужасом лицо и крупные ступни с выступающими костями. Но каждый раз его дрожащая рука с фатальной неизбежностью тянулась к хрупкому, гибнущему фарфору и спасала его прежде, чем коснуться себе подобной руки.
Он расставлял безвинные задорные фигурки, ища в них утешения, и отчасти находил. Потом были новые саквояжи и новые лица. Потом все смешалось, как в причудливом узоре итальянской буффонады, и остался только один черно-белый Пьеро с безадресной, грустной улыбкой...