Шрифт:
В женской камере меня встретили доброжелательно. Многие слышали обо мне. Накормили чем-то из передач, утешили, потому что и сами были в таком же положении, и когда мы наговорились, я спокойно заснула... Меня вскоре от них забрали, потому что я пошла к врачу и он увидел на моих руках еще австрийскую, наверно, чесотку. Перебросили меня в грязную камеру, где вместе с обстриженной блатной девушкой мазали какой-то серой, потом повезли на этап. Я увидела мужа! Яночка! Телячий зарешеченный состав вез нас в сторону Польши, в Брест. Большая тюрьма из красного кирпича, вмещавшая тысячи заключенных, вобрала и нас... Этажи и лестницы тюрьмы в Бресте... Камера осужденных женщин, в основном польки, но есть и наши из группы Дэмаха и Романчука. Это связные, дали им по 90, по 100 лет. Берется высший срок изо всех, значит, по 25 лет, как и нам. Меня угощали, помогали кто чем мог. Рядом сидели мужчины, они перестукивались с нами и однажды уведомили, что моего мужа положили в больницу. Я так и приникла к стене, и меня поймал на этом конвоир. Назначили мне 5 суток карцера. Жуткая одиночка в тюремном подземелье. Пусто, только каменный столб, вкопанный в землю, и холод. 20 деков хлеба в сутки и раз в 5 суток тарелка скверного супа. Рядом кричат ненормальные люди. Их бьют. Можно понять, что они выливают парашу себе на голову, грызут стены, делается страшно, не могу понять, зачем мучают ненормальных, уже и так обиженных Богом? Звери! А время уже близится к весне. Широкий блестящий подоконник покрылся пылью, где-то в церкви зазвонили к вечерне, и через зарешеченное окно пробилось ясное небо. Сердце мое полнилось жаждой молитвы, и я пальцем на черном, запыленном подоконнике начала рисовать голову ХРИСТА в терновом венце... В этот момент с грохотом отворилась дверь и разъяренный советский офицер схватил меня за шею и начал орать, показывая на Христа. «Кто это, кто это?» — «ХРИСТОС», — говорю. Тут он обозвал ХРИСТА таким чудовищным, непроизносимым словом, которое может придумать только бессилие убогого создания, сражаясь с непостижимым для него величием духа... «Еще 5 суток карцера за эти рисунки!» — вопил несчастный, стирая рукавом с широкого блестящего подоконника голову ХРИСТА. А за окном сладко звонили колокола и близился день ХРИСТОВА ВОСКРЕСЕНИЯ. Этот чекист не раз потом заглядывал к нам в камеру, подходил, когда отправляли меня на этап, и с лютой ненавистью шипел: «космополитка»...
Меня возвратили в камеру, и я посмотрела на человека, которого вели вместе со мной, он, бедный, отсидел из-за меня, это он нам стучал. Мы потом встретились на этапе. Звали его Леша, фамилии не помню, но человеком он оказался хорошим, тоже осужденным на 25 лет. В камере я пробыла недолго, через неделю меня вызвали на этап... Мужа моего не было. У меня замерло сердце, думала, что он все еще лежит больной. Не у кого было спросить, никто бы и не ответил.
На этап шли около сотни людей, среди которых только три женщины. Меня заинтересовали ксендзы. Это были кс. Лазарь и кс. Юзефский. Кс. Юзефский был худой, высокий, беспокойный, а кс. Лазарь из Бреста — разговорчивый, доброжелательный, подвижный... Мы почувствовали с ним взаимное доверие. Когда нам давали хлеб и пару ложечек сахара на этап, человек, отмерявший сахар каким-то малюсеньким черпачком, потихоньку доставал из мешочка этот черпачок и говорил мне: «Ваш муж отправлен в северном направлении уже неделю назад. Всего вам хорошего». Значит, муж был более-менее здоров, если его отправили. Наконец нас повели... Вели нас через город с мешками, узлами, а у меня еще и чемоданы, которые, правда, нес теперь Леша. Когда-то в Праге я отворачивалась, когда видела из трамвайного окна, как гестаповки гонят евреев с такими мешками. Тогда я плакала, теперь — нет! Самому, пожалуй, легче переносить муки, чем видеть, как мучаются люди. . Навстречу нам шли люди, какой-то «победитель Европы» в длинной, как юбка в деревне, офицерской шинели нес под мышкой буханку хлеба, похожую на кирпич, и, понурив голову, не смотрел на нас. Какой-то молодой конвоир смотрел на нас с жалостью, другие строго «исполняли свои обязанности» и, одни с собаками, другие с автоматами, гнали бы, наверно, так и своего родного отца... Мы покидали Белоруссию...
Нас разместили в знакомых уже мне «апартаментах» вагонзака, пополняя нами и так уже полные клетки. Мы с Ниной Комберской, кажется, из Минска и с какой-то беременной женщиной из-под Бреста попали в клетку рядом с ксендзами. Мы могли разговаривать. Кс. Лазарь знал много языков, правда, он не считал необходимым в Белоруссии знать белорусский язык, ну, пускай это простит ему Бог... Ксендза осудили на 10 лет, а за что, он даже не знал толком... Рядом с нами ехал еще один Леша, как он нам рассказывал, его схватили, когда он приземлялся в Белоруссии, сброшенный с десантом, так и остался в комбинезоне. Был еще и бел<орусский> студент по фамилии Борис. Так сложилась наша маленькая группа. Мы старались помочь друг другу хоть словом, бежали навстречу друг другу, когда нас выводили на этап из очередной пересылки.
Ксендза Юзефского и беременную женщину высадили под Гомелем в Хальче. Это, как я потом узнала, был лагерь специально для мамок, т. е. беременных женщин...
Нас везли дальше. Первой на нашем пути тюрьмой, куда мы попали, была тюрьма в Орле. Когда в коптерку забирали мои вещи, мне сообщили заключенные-бытовики, работавшие там, что здесь уже проехал какой-то Гениуш, доктор. Значит, Яночку везут на Север... В Орле привели нас с Ниной в деревянную тюрьму, в камеру, полную женщин. Стояла там неимоверно огромная деревянная параша, до краев полная, и большинство женщин было совершенно оборванных, хотя было несколько одетых и получше. Встретили они нас сердечно, как нигде больше. Поделились хлебом и какими-то лепешками из картошки и чего-то еще, которые трудно было раскусить, но раскусив, уже можно было как-то жевать. Многие из них сидели за самогонку, которую гнали из свеклы, чтобы прокормить детей, мужики ведь не вернулись с войны. Радовались уже тому, что у них есть хлеб, и плакали только о детях... Среди них были и две учительницы из Орла и жена председателя колхоза, которая, когда я уезжала, дала мне 10 рублей на дорогу, может, потребуются. Сидели они потому, по их словам, что кто-то же должен сидеть, судьба выпала им. Кроме них были немки из Поволжья и татарки. Эти девушки сбежали из мест, куда переселили их народы. Дали им за это по 20 лет каторги, и всех, как я потом узнала, повезли в Воркуту.
Побыв у них недели две, мы попрощались с этими почти святыми женщинами. Нас вызывали дальше. Наша небольшая группка вновь встретилась на этапе, и мы могли поговорить. Ксендз отпраздновал здесь свои праздники спокойно. Это в Великую Пятницу в вагонзаке, когда мы с ним разговаривали через стенку, подошел к нему офицер и спросил, за что он, обманщик, одурманивавший народ, получил срок? «По графику, — говорит ксендз, — подошел график, и меня взяли». — «Так вот иди теперь вымой пол в коридоре, научишься работать». — «Я все умею делать, — сказал ксендз, — а вот вы, кроме как носить погоны и мучить людей, больше ни на что не способны...» Офицер закусил губу, и когда бедный ксендз Лазарь вымыл коридор, его отправили в карцер.
Нас привезли в Горький, в так называемую дачу Соловьева — кажется, такой была фамилия главного тамошнего кагэбиста. Мы долго ждали, пока нас там примут, разместят, потому что заключенных набралось много, особенно блатных. Борис достал из своего убогого чемоданчика две катушечки ниток и просил, чтобы я их взяла, еще потребуются. Делились всем, чем могли. Наконец попрощались, нас повели по отдельности. Мы только желали, чтобы нам довелось еще встретиться. Ах, этот Горький, проклятый Горький... Там и шмонали нас не по-человечески. Это был почти гинекологический осмотр несчастных жертв грязными и грубыми надзирательницами. В камерах люди были разные. Нас выводили на прогулку по огромному, как в замке, двору... В воздухе чувствовалась весна, и небо было очень светлое. Мне после года тюрьмы особенно хотелось быть на улице.
Этап собирался большой. Я искала глазами своих этапных друзей. Никого не было видно. Как я потом узнала, обоих Леш и Бориса повезли в шахты, в Воркуту. Наконец среди толпы блатных я увидела кс. Лазаря. Его было не узнать. Шляпа в дырах, пальто оборванное, а на ногах уже не туфли, а какие-то страшные резиновые башмаки. С плеч свисала пустая торба. Ксендз, увидев меня, подбежал, несмотря на крик надзирателей, его глаза светились радостью, что хоть кого-то из нас увидел. Голос ксендза дрожал от сдерживаемых слез. Он вышел из ада и снова увидел людей. Бедный не мог рассказать о том ужасе, что пережил в камере блатных, которые и обобрали его, и раздели, и издевались над ним. «Я ксендз, — говорил он, — я знаю грехи людские, их падение на дно, но о таком, что я видел здесь, я никому не могу даже сказать, настолько все ужасно. Я ни о чем подобном не читал и не слышал...» Говорил, что хотел подозвать надзирателя к кормушке, схватить его за чуб и молотить головой об дверь, чтобы к 10 годам срока добавили ему еще 15 лет, как всем порядочным людям...
Нас повезли дальше. Вещи были где-то у конвоиров, и вот они присмо* трели мои чемоданы и предложили мне их отдать, потому что все равно отберут. Мне отдали вещи, чтобы переложила в мешок, сшитый дорогой предусмотрительной Матушкой Мартой. Вечером, что-то рассказывая, блатная выкрала из того мешка еще юбочку, но мне уже было все равно. Начальник конвоя сказал, что вез здесь моего мужа, он держал на коленях какую-то немку... Извечный трюк всех кагэбистов, жующих и пережевывающих эту тему в разных вариантах... Потом этот начальник стал возле нашей клетки и принялся петь унылые русские песни. Так и выл, не переставая, до полуночи, видно, и самому было нелегко. Теперь уже весь поезд целиком состоял из вагонзаков...