Шрифт:
Как же часто щемила мое сердце тоска по своим! Перед глазами стояла мама, ее слезы при прощании — такой я видела ее в последний раз и больше уже не встретила в жизни. Наконец мы нашли комнатку в Праге и попрощались с дядькой Василем и пани Кречевской.
...Жили мы в большом доме, т<ак> наз<ываемом> Кашпараке. Жила там, за редкими исключениями, преимущественно беднота, эмигранты и проститутки... Я научилась варить чешскую еду, печь булки, как у них... Прага пришлась мне ио сердцу, но любила я только мою Белорусь. Мы жили в одном коридоре с той семьей, где жил мой муж раньше с паном Новаком — студентом. Какие странные чехи! Однажды пришла ко мне та хозяйка с претензиями, что по моей вине съезжает ее хороший квартирант. Я удивилась, потому что почти не знала его. Оказалось, красивый студент не может учиться, он, видите ли, влюбился в пани докторшу, берет все время к себе ее Ижичка, потерял покой, а я виновата! Что за нелепость! Потом мы откровенно поговорили с паном Новаком. Он старался понять непонятное. По его словам, он, сын торговца, никакой не романтик, была у него нареченная, которую он, казалось, любил. Все продумано, запланировано как следует, и вдруг что-то такое, с чем ему никак не справиться! Мне тоже было странно — планировать чувства? Я ничем не могла помочь разбуженной душе этого человека, и он с той квартиры сбежал.
... А тем временем события не стояли на месте. Как-то Прага не спала целую ночь, это тогда, когда немцы оккупировали Австрию. Чехи чувствовали, что подобное может однажды случиться и с ними. К сожалению, они не ошиблись. А тем временем состоялся в Праге последний и прекрасный Сокольский слет. Это была отчаянная демонстрация патриотизма, красоты, самоотверженности, силы. Прага несколько недель не просыпалась и не засыпала, Прага просто не спала! Она приветствовала, поила, кормила, дарила и привечала чужих и отечественных гостей. Она смеялась и плакала, распахивая перед людьми настежь сеое чистое сердце, и будто просила понимания, спасения и помощи против того, что маршировало размеренным, кованым шагом с запада и уже на всю Европу кричало: «Хайль Гитлер!» Надвигались тяжелые тучи. Все уголки свободной державы привезли на этот слет любовь и верность правительству своему и столице. Я видела, как торговки набирали со своих лотков в подол лимоны и померанцы и несли их молодежи, которая все прибывала и прибывала в Прагу, приветствуя добрую столицу. Я видела потом, как каждая из этих торговок держала в руках газету, где говорилось об отторжении от республики ее провинций и, главное,— Судетского края, и как каждая плакала от горя. Плакал тогда весь этот добрый, брошенный всеми народ. Это была не республика, а дом их, родной и гостеприимный, общая их семья, на которую тупым маршем шел извечный враг, и ниоткуда не было видно спасения. Жадно оторвала свой кусок от живою тела республики и очумевшая Польша, будто не думая о том, что ожидает завтра ее беззащитный, несчастный народ.
...А время шло. Я не могу забыть чешскую мобилизацию. Все в нашем доме вместе слушали, как говорил Гитлер. Он кричал, злобился, будто криком хотел парализовать испуганные народы. Наконец ночью объявили о мобилизации. Люди смеялись, обнимались! Они не плакали, не боялись, они ликовали от того, что могут, имеют счастье идти защищать свою свободу, свою Родину. «Тэдь вимэ, на чэм йсмэ!» (знаем, что делать!) — кричал мне сосед наш с несказанным восторгом. Мы не думали, что враг позволит чехам спокойно провести мобилизацию. ...Назавтра муж спросил, что, на мой взгляд, ему делать? И мне и ему казалось, что нужно было именно теперь отблагодарить чешский народ за образование и гостеприимство, и муж пошел и записался добровольцем. Но войны не было, а почему, я даже не знаю... Как я теперь думаю, Прага не в силах была сдержать напор немецкого нашествия, нашествие же это было в силах оставить от тысячелетнего города мокрое место... Спокойно разъехались по домам Даладье, Чемберлен и др<угие>, кто немного отодвинул от себя опасность. Президент Эдуард Бенеш покидал свою Родину. Все со слезами слушали его последнюю речь. Он прощался со своим народом, вынужденный покинуть его. Мне так захотелось в это время поблагодарить его за все, что чехи сделали для нас, что я тайком от мужа написала ему на Град благодарность от нас, всех белорусов в Праге, и выразила искреннее сочувствие по поводу столь печальных, трагичных исторических событий. Мужу потом только показала благодарность, которая в ответ на мое письмо пришла из Града. Мы долго ее перепрятывали в войну.
В Чехословакии было создано новое правительство во главе с трагической фигурой Гахи. После 15 марта 39-го года в ветреный заснеженный день вошли в Прагу немцы. В эти дни я на улицу не выходила. Мало кто плакал теперь, люди бросились в магазины и начали скупать все — начиная с мыла и сала. В Кашпараке жила семья немецких коммунистов. Это были рабочий и какой-то деятель Отто Кляйдер, Ани, его жена, и их дочка. Ани мне давала советы, помогала. Отто водил Юру на прогулку, когда я стирала белье, и часто приносил нам московские газеты. Он мне сказал, что войну решит советское оружие, и это потом оказалось правдой. У них я познакомилась со многими людьми. Одни из них — румынские евреи — бежали из Праги и оставили нам свою квартиру. Это была небольшая комнатка и через коридор кухонька. Недорогая квартира, и нам в самый раз. Под нами жила пани Косач-Шимановская — сестра Леси Украинки — и еще ниже семья Малжулов, где были две дочери-студентки. С младшей, Лидой, мы подружились.
Теперь все зависело преимущественно от немцев, и работа. Безработных теперь не было. Немцы воевали, а чехи шли на их места. Армии своей чехи не давали, а рабочую — силу да. Но муж по-прежнему работал у доктора Градила...
...Потом были последние письма от наших родителей и началась война с Польшей.
...После раздела Чехословакии нас начали преследовать поляки. Они, очевидно, потребовали, чтобы чехи нас вернули в Польшу, мы ведь были польскими гражданами... Кто-то посоветовал мужу, чтобы мы с сыном сходили к одному из чешских сенаторов, попросили поручиться за нас. И вот идем мы с Юрочкой, веду его за руку. Когда мы туда пришли, все заинтересовались прелестным мальчиком, который декламировал чешские стихи. Пан сенатор принял нас любезно. Я очень неумело попросила его помочь нам — просить о чем-то для себя мне было всегда трудно. Он велел секретарю написать что-то, подписал, и мы попали в руки его сотрудников. Они успели уже купить Юре чешские детские книжечки, собрали для него немного денег. Я старалась скрыть, что не привыкла к такому, привыкла сама давать людям, но они все были такие искренние, такие хорошие, что я взяла этот подарок для сына и мы сердечно попрощались с ними. Так мы остались в Праге и грозный начальник полиции для иностранцев... уже не мог нас так просто вышвырнуть.
Поляки уже как-то пронюхали про мои обиды на них, и родители со страхом писали, почему бы мне пока не помолчать в Праге, что там жалеют, что вообще выпустили меня... Я читаю польские газеты. Краковский «Кур’ер поранны» писал, что поляки немцев разобьют наверняка и тогда расширят свои границы так, что польский жолнеж протянет руку японскому. Вот докуда расширятся границы Речи Посполитой! Кого Бог хочет покарать, у того отнимет разум, думала я. Мы только успели сделать Юрочкин портретик и послали его родителям, как немцы напали на Речь Посполитую. Жаль было наших людей, жаль было родителей наших, нашу землю. Война дело нешуточное, и немцы не ангелы! Что же, самые худшие опасения сбылись. Объединение Белоруссии и ее «освобождение» полностью заслонило мне горе моей семьи. Скоро написали нам, что папа мой поменял свою квартиру на худшую в Гродно, и я уже знала,ЧТО это значит. Вскоре все подтвердилось, и мы от зельвенцев получили свидетельство о том, как у стены какого-то хлева в Зельве убили 21 человека, в том числе старенького батюшку Якобсона, зельвенского ксендза, и дру<гих>... Боже мой, и кому и зачем это было нужно? Старенький этот священник, помню, очень любил тюльпаны, а матушка его была старенькая, маленькая, как куропатка. Он приходил к нам крестить Юрочку и такой был безобидный. Что там дальше у нас творилось, я не знала, но судьба папы меня встревожила... Я не знала, как помочь им. Написала письмо в Половки, человеку, который был многим нам обязан, Люцику Владке. Это был набожный человек, наш сосед. Ему разрешали скосить болота, давали немного семян. Мама и лечила их детей, и женила, и даже на свадьбе у них была каравайни- цей... И вот этот человек продал нас, первый подписался за высылку мамы с детьми, когда папу уже добивали в Гродно в тюрьме вместе с его братом Володей и племянником Виталием. Печальное было воссоединение земли нашей, неблагословленное добрым делом.
С дядькой Василем жили мы очень дружно. Старичок любил заезжать к нам. Он не надеялся, что из гонористого моего Янки получится такой хороший муж. Радовался этому. Янка интересовался больше литературой и красивыми дамами и совсем мало политикой, а дядька Василь только политикой.
Вскоре после моего приезда в Прагу умер Томаш Гриб, тоже член правительства БНР, самый молодой его министр. Умер от воспаления легких, бесценный Флеминг тогда еще не дал людям пенициллин. Все мы ездили на кремацию, которая сама по себе была для меня невидалью. Там я познакомилась с Ермаченко, Русаком, Бокачем, Калошей и дру<гими>. Гроб медленно отплывал от нас, и на хорах какой-то украинский певец душевно пел «Не погаснут звезды в небе». Я почувствовала, что и я тоже уже на чужбине, и горько защемило сердце... После окончания университета д-р Гриб работал в славянском архиве, в бел<орусском> его отделе. Платили там гроши, и он подрабатывал в нещедрую безработицу, как мог, носил даже по домам и продавал, говорили, галстуки, а в архиве писал, усердно трудился для Белоруси.
Белорусы, за редкими исключениями, жили очень бедно. Загадочно богато жил только один Иван Абрамович Ермаченко, врач, имевший роскошные апартаменты в центре Праги... Это был прекрасно одетый, среднего роста, не худой человек, который вечно улыбался, но вовсе не вызывал к себе доверия. Женат на какой-то русской из Румынии, которая тоже окончила медиц<инский> (зубниха) на бел<орусскую> стипендию, у них было две дочки. Кроме него, никто ни слова не говорил по-белорусски. Богатый этот человек не проявлял никакого сострадания к бедным своим соотечественникам, он вообще, как говорили, отделялся от них, но вот теперь начал принимать участие в бел<орусской> жизни, интересоваться событиями и высовываться вперед. Я его почему-то невзлюбила, и он никогда не заслужил моей симпатии и моего доверия. Его все боялись, но я после того случая дома, когда почувствовала себя очень сильной, не боялась никого и начала выступать против него. Как можно выступать от имени народа, не открыв душу всем нашим бедам и интересам? Я, деревенская девушка, никак не могла этого понять... Интересы моего народ а* — моя святыня, я кровью могла заплатить за его лучшее завтра, но я хочу, чтобы у всех тут были чистые сердца и руки! Я приехала оттуда, где народу очень тяжело, и только во имя его блага я буду работать и жить. Других расчетов не знаю, и ни с кем мне пока не по дороге. Сильно ко всем приглядываюсь, опыта в этом у меня нет никакого, но путь свой я знаю. Я, например, очень верю дядьке Василю, пани Кречевской, Тамашчику, даже Русаку, ну а что до Ермаченко — я против! Например, мой муж в очень трудную минуту, когда был действительно бездомный и голодный, просил одолжить немного денег. Он не одолжил, но на 200 крон поручился за него в банке и очень боялся, чтобы они не пропали. Калоше он дал место чернорабочего у себя на виллле под Прагой и платил гроши... Все это взвесив, я пришла к убеждению, что это не патриот, и почему тогда хочет он править в этой маленькой семье, если семьей ее не считает? Что за напасть, и кто его послал на нашу голову и зачем? Когда они узнали о моей телеграмме през<иденту> Бенешу, дядька Василь промолчал, а Ермаченко только заметил, что это неумно, ибо нужно идти против Града, а не с Градом. Но он не навредил мне тогда, не выдал.