Шрифт:
В конце зимы Россия готовилась торжественно отметить пятидесятилетний юбилей «высочайшего» освобождения крестьян. Проведение юбилея было задумано в масштабах весьма грандиозных, создание всяческой видимости всеобщего благоденствия и довольства (благо — позади урожайный, благополучный для крестьянства год!), всеобщего спокойствия (к этой поре, так кстати, поулеглись народные волнения по градам и весям!), всеобщей благодарности и признательности (на то есть борзая казенная печать!)… А чтоб не вышло где-нибудь досадной осечки, велась соответственная подготовка…
И вот, не ради ли этой «подготовки», в начале февраля в Шаблово нагрянул пристав третьего стана Молчанов в сопровождении крутецкого урядника Пьяного ноздряна. Прихватив понятых, они учинили обыск не в чьей-нибудь избе, а в избе самого деревенского старосты Алексея Ивановича Семенова, якобы подозреваемого в распространении вредных антиправительственных настроений среди крестьян Илешевской волости. Однако ни запретных брошюр, ни каких-либо листовок, ничего другого, изобличающего шабловского старосту, при обыске найдено не было. Нагнав на деревню страху, стражи порядка удалились восвояси. Вскоре после этого происшествия Пьяный ноздрян из Крутца был отозван, и вся волость вздохнула с облегчением: четыре года мозолил он тут всем глаза…
Но после обыска Алексан Семенов решил покинуть Шаблово… Уехать он надумал в Сибирь, в Тобольск, где жили его родственники.
Ефим отговаривал друга, убеждал его остаться в родной деревне, но у того решено было все накрепко; дождавшись начала навигации на Унже, он собрался в дальний путь…
При прощании на унженском берегу Ефим всунул ему в карман два листка, сложенных вчетверо.
— Что это? — спросил Алексан.
— Дорогой посмотришь… — словно бы извиняясь за что-то, улыбнулся Ефим.
Уже далеконько отплыв от родного берега, Алексан вспомнил об этих листках, достал их, развернул. По первым же строчкам понял, что за листочки вложил в его карман Ефим, будто обожгли его слова друга:
Селенья нашего достойный житель, Работник первых просветительских шагов, Вы оставляете родимую обитель Старинных дедовских дремливых очагов… Так тяжело и скучно жить в чересполосной дури… И нет тут, будто бы, пути к уюту и культуре… Ходи и разъезжай по сотням аж клочков, Скотина бродит по лесам средь выскирей, сучков… И так всегда с Руси стремятся за границы, Как будто женихи — от бедственной девицы… Всё уезжают в города, в иные страны, А на деревне — груз труда и всякие изъяны… Наш привет прощальный Вам! С миром отъезжайте! И пишите чаще к нам, Нас не забывайте! То же Вам хотят сказать Лес, поля и гряды… А воротитесь назад, Здесь Вам будут рады!..Это прощальное стихотворение Алексан перечитывал за долгую дорогу не один раз, и все виделся ему укорный взгляд Ефима… И словно бы возвращал этот взгляд к последнему разговору с ним… Ведь как убеждал его Ефим остаться!.. «Кто же, кто же, Алексан, деревню-то родную будет за нас поднимать?! Кто будет направлять ее к новой-то жизни, если не мы?! Ты же единственный был тут из просвещенных земледельцев, и на вот, поди…» — И растерянно разводил руками, и беспомощно озирался, будто кто-либо посторонний неожиданно мог встрять в их разговор и направить его как надо, чтоб сразу же все прояснилось для его друга, чтоб понял тот… И опять заговорил о хуторах, о своем Новом Илейне…
«Ах мечтатель, все-то ему кажется простым и достижимым! Думает: только взяться всем миром, сообща, навалиться всей деревней!.. — невесело усмехался Алексан, вспоминая. — Думает, что дело только в том, чтоб создать у себя в деревне образец какой-то доброй счастливой жизни, и тогда, глядя на эту жизнь, переиначится и вся остальная жизнь… Легко сказать да придумать такое… А на деле-то как?!
Вот он пишет: «Тут вокруг — простор лесов, мест необозримых…» Про-сто-о-ор… — вздыхал он. — Простор-то, Ефим, только для глаз, а для самого человека, для его жизни — теснота, как в курином залавке… Вся деревня окружена… В самом Шаблове половина огородной земли — перфильевская, за Унжу шагнешь — опять же: либо в перфильевские владенья попадешь, либо — в перескоковские… В другую сторону метнешься — Юдинская вотчина… Вот тебе и «простор лесов»! Весь он давным-давно расхватан и присвоен…»
Но Ефима и таким доводом не собьешь, у него наготове свой, новый:
— Пойми, пойми, Алексан, жизнь наша подошла к большим переменам! Я их всякий день чувствую! Вот и надо готовиться к новой жизни, к просторной жизни! Надо выращивать и в себе самом и вокруг себя это новое! Весь мир скоро должен перемениться! Ведь и в тебе зреет это понимание, это предчувствие, и во многих, даже в нашем Шаблове! Разве же — нет?.. То-то и оно!
— Ну, а какой ты ее мыслишь — новую-то жизнь? — спрашивал он Ефима.
«Какой?! — Лицо Ефима оживало, в один миг он весь преображался. — Я ее вижу, как единую добровольную коммуну! Я об этом и раньше думал… Правда, вот в последнее время я много думал о хуторах: померещилась мне, Алексан, еще одна интересная форма крестьянской будущей жизни — не общинной, а такой, вовсе свободной, где каждый живет на своей земле, сведенной к одному месту… Может, с этого как раз на первых-то порах все и должно начаться?.. Чересполосное владение землей для начала перейдет в хуторское, и хутора сольются в новую общину, в общину свободных, не стесненных друг другом земледельцев, А для желающих вести хозяйство на началах действительной коммуны, для просвещенных земледельцев, таких вот, как ты, пусть отводятся общие единые участки: они будут первыми опытными образцами, оазисами, что ли, будущего! И с них пойдет развиваться общинное устройство нашей крестьянской жизни вперед, настолько, насколько люди найдут пригодным для жизни! Так все будет идти постепенно, без опасной для жизни ломки, так сказать, по наглядным образцам…