Шрифт:
Все эти слухи будоражили Ефима. Он плыл на первое свидание с большим искусством…
Нижний поразил его воображение. Ефим столько слышал об этой ярмарке, но как-то не умел представить ее действительного размаха, а тут еще была и Всероссийская выставка!..
Он стоял среди ярмарочного шума и гама, растерянно озираясь. Даже ироническая улыбочка появилась вдруг на лице: один он, наверное, здесь такой… Трудно было представить кого-то другого, так же оказавшегося в этой толчее ради того, чтоб отыскать тут выставку картин…
С замиранием подошел он к павильону художественного отдела. Остановился, оглядел ионические колонны, гипсовые статуи в нишах у входа… Вся остальная выставка с ее шумом для него больше не существовала… Его тянуло поскорее увидеть живопись. И она началась: Поленов, Шишкин, Левитан, Айвазовский, Ярошенко, Маковский…
Сначала он метался от картины к картине, хотелось увидеть все сразу, впитать в себя все это обилие целиком, без исключений… И только потом он стал задерживаться подолгу перед полотнами, казавшимися ему особенно значительными.
Долго рассматривал он экспозицию финских художников. Тут было много жанровых картин. Одна из них, кисти Эрнефельта, названная финским словом «пожога», заставила Ефима в мыслях перенестись в погорелое Шаблово позапрошлой осени. На картине были изображены деревенские люди, роющиеся на пожарище. На переднем плане художник изобразил бледную большеглазую девочку, перепуганную, со следами копоти на лице, исполненном недетского горя. Так похожа была та девочка на Марьку, которую Ефим встретил после окончания уездного училища на берегу Унжи…
Ефим покинул павильон далеко за полдень. Около тысячи картин было выставлено в художественном отделе! Сколько часов он провел перед ними?.. Времени не было, оно отсутствовало, не текло, не шло, было только ненасытимое созерцание, жадное вглядывание, он жил в удивительном мире, в котором не надо мчаться за сотни и тысячи верст, чтоб видеть новое и новое, в котором можно, никуда не уносясь из данного мгновенья, переселяться в иные времена и эпохи, быть и отсутствовать одновременно…
Он вышел опять в ярмарочный шум, не слыша его. Солнце остро било в глаза после долгого напряженного вглядывания, после только что пережитого, когда Ефиму казалось, будто он просто выпал из круга реальности… В сознании осталось одно: он увидел, почувствовал, как свою судьбу, то, о чем столько мечтал и думал еще в раннем детстве…
Потом еще несколько дней Ефим ходил от павильона к павильону. На ярмарке и выставке он впервые услышал и настоящие оркестры. Музыка звучала там повсюду, это был какой-то, почти фантастический, спор оркестров, мелодий, музыкальных жанров и ритмов. В одном месте исполняли творения Вагнера, и там всесокрушающе ревели трубы, в другом — стонал и мурлыкал оркестр «убежища нищих детей», в третьем — густо обволакивающе гудел оркестр «Эрмитажа»…
Выставке сопутствовала обширнейшая театрально-зрелищная музыкальная программа. Тут все перемешалось: спектакли Малого театра соседствовали с народными балаганами, концерты оперной и симфонической классики — с выступлениями русских «воплениц», гастроли заезжих «этуалей» кабаре — с первыми опытами синематографа, кустарное народное искусство — с профессиональным.
Блуждая по выставке, Ефим зашел в павильон Крайнего Севера. Здесь он увидел «северное панно» Константина Коровина: под нависшей почти над самой землей таинственно мерцающей бахромой северного сияния медленно бредут олени, человек едет на высоких нартах… Все озарено холодным светом, все словно бы замерло в движении на ослепительно пылающем снегу…
Это колдовство, доступное только одной живописи… Ефим снова испытал его силу, его власть над собой, стоя перед огромным панно, как перед миражем, манящим свернуть на иной путь, давным-давно зовущий его…
До Углеца он добирался, перегруженный впечатлениями, чувствуя перед собой начало того пути…
Углец оказался небольшим сельцом, вроде Илешева. Сельцо рассыпалось вдоль тракта, соединяющего Кинешму с Нижним. Не какое-нибудь крайнее захолустье, а живое, бойкое место. К западу от Углеца, всего верстах в четырех от него, пролегала другая дорога — железная (на Иваново-Вознесенск, на Москву). В той стороне сплошь были большие промышленные села и деревни: Вичуга, Бонячки, Гольчиха, Тезино, Чертовиши… Все это называлось Вичугским углом. Здесь не то что в Кологривском уезде, где на десятки верст окрест дымит одна-единственная труба над заводиком в вотчине поручика Левашова. Кинешемский краешек огромной Костромской губернии — самый промышленный, тут в иных местах что ни селенье, то — фабрика.
Весьма обильные сведения об этой стороне Ефим получил в первый же вечер по приезде в Углец. Едва он расположился в своей комнатке при училище, кто-то постучался. Вошел высокий священник в темно-малиновой рясе, пышноволосый, с аккуратно подстриженной бородкой, на вид ему можно было дать лет пятьдесят. Поклонился от порога:
— Медиакритский. Настоятель здешней церкви и законоучитель здешнего училища. Отец Николай, ежели угодно… Вот зашел познакомиться… Я прямо от вечерни…
— «Ефим Васильевич Честняков»… — повторил он за отрекомендовавшимся приезжим. Оглядел Ефима пристально, словно желая удостовериться: соответствует ли звучание его имени, отчества и фамилии самому облику. — Евфимий… Коль с греческого — на российский, так, стало быть, — «простодушный»?! Простодушный да еще — Честняков! Неплохо, хорошее сочетание!.. Мы с вашим предшественником ладили! Думаю, и с вами поладим!.. Вот не соблаговолите ли откушать чайку в моем доме? С дорожки-то неплохо!..