Шрифт:
Подавив смех, я начал объяснять суть Общего Дела. О нём я знал давно, а после воскрешения Виола напомнила там, на Днепре…
Немного сбивчиво, но, кажется, живо и убедительно рассказал о столь же простой, сколь и грандиозной — быть может, величайшей из всех людских! — идее Николая Фёдоровича Фёдорова. Надо же — до него, кроткого анахорета-библиотекаря, умершего в больнице для бедных, никому из мудрецов и гениев за тысячи лет не пришла в голову эта простая, сама собой возникающая мысль! Всеобщий посмертный Суд, но вовсе не Страшный, с огнём, гладом, мором и низвержением миллиардов грешников навеки во ад; нет — Прекрасный Суд, оправдательный для всех, без исключения, после очистки души от дурных свойств… По Фёдорову, стыд рождения и страх смерти — вот два человеческих чувства, из-за которых станет и необходимым, и неизбежным Общее Дело. Второе из чувств понятно; первое — естественно для человека, сознающего, что самой жизнью он обязан своим родителям и более далёким предкам, а любым своим достижением — их же энергии, любви и уму… Должники, бессчётные толпы должников вернут свой главный долг, озаботясь воскрешением отцов и матерей; те восстановят своих родителей, и так далее, вглубь, в минувшее, вплоть до пары первочеловеков. Общее Дело… да, наверняка более общее, чем любые проекты доселе и вся созидательная деятельность с начала времен!..
— Только один недостаток был у замысла Фёдорова, — сказал я, завершая свою внезапную речь, и жадно отхлебнул чаю. — Он не представлял себе, каким образом люди добьются воскрешения предков. Дал, так сказать, техническое задание на тысячи лет вперёд: ищите способ!..
— Да, способ нашли относительно недавно, — кивнул внимательно слушавший Хиршфельд. На внешнем, звуковом плане в его устах звенел тот же чёткий, с простыми короткими словами, быстро льющийся язык, которым пользовалась и Виола, — быть может, эсперанто [45] ХХХV столетия…
45
Э с п е р а н т о — искусственный международный язык, созданный польским врачом Людвигом Заменгофом (1859–1917 гг.).
— Если я сделаю вот так, — Макс изящно взмахнул левой рукой, — то частицы воздуха заколеблются, и это колебание пройдёт по всей земной атмосфере. Оно будет слабеть, затухать, но никогда не исчезнет полностью. Благодаря моему жесту чуть-чуть изменится погода над всей планетой, он повлияет на движение атмосферных фронтов и ураганов, причём навсегда… Теперь: само пространство имеет форму, определяемую взаимодействием тяготеющих масс. Мой взмах изменяет картину взаимного притяжения — и тем самым даёт начало некоей волне пространственных деформаций, волне, которая рано или поздно докатится до отдалённейших звёзд. Мы научились распознавать и ловить все эти колебания и волны, вплоть до тех, что производят движущиеся атомы и ещё более мелкие частицы. Умеем прослеживать вибрации до их источника, а затем восстанавливать и сам источник, если он уже исчез…
— Ab ungue leonem [46] , — кстати ввернул окутанный дымом Доули.
— Совершенно верно; и даже не по когтям воссоздаём льва, а по следам атомов, составлявших некогда траву, выросшую на каплях крови, пролитой этими когтями! Когда-то мы лишь реконструировали картины прошлого, — для изучения или для удовольствия. Теперь выстраиваем людскую плоть; а, обновив все тонкие связи внутри неё, и душу, какой та была на момент смерти. Ведь мысли, воспоминания, ощущения — всё это тоже следы химических, электрических реакций, и значит, поддаются восстановлению…
46
Ab ungue leonem — о льве по (его) когтям (лат.).
Грек, видимо, не признававший незнакомого, неэллинского напитка, морща лоб, прихлёбывал из чаши бледно-вишнёвое, должно быть, разведённое водой вино. Я невольно подумал: да понимает ли он все эти Максовы хитросплетения? А может быть, они звучат для него вообще по-другому, слагаясь из понятий, присущих IV веку до нашей эры?… Сущностный, «за-словесный» язык этой беседы наверняка различен для каждого из нас…
Вдруг Доули быстро перевёл цепкий взгляд с Виолы на Макса и обратно, — и я понял, что лондонец никому здесь не верит и никого не чтит. Наших любезных хозяев он считает хитрыми, скрытными жрецами неведомого чудовищного культа далёкого будущего, эллина — дикарём, а меня — глупым восторженным мальчишкой. Не иначе, как динамика дала мне возможность читать в душах!.. Вспомнился Перегринус Тис, герой Гофмана, чуть не возненавидевший род людской из-за того, что смог видеть истинное к себе отношение и настоящие мысли. Скоро ли это произойдёт со мной? Впереди — мириады воскрешений, а значит, и ещё более сложных, напряжённых встреч…
— Стало быть… э-э… ничто не движет вами, кроме полного бескорыстия и чувства родового долга? Занятно… Пусть, значит, прадеды и пращуры поживут вторично, в раю, ради которого они надрывались и голодали. Я бы сказал, недурное развитие идей социализма. — Сделав энергичный жест, Доули уронил ломкий столбик пепла, и тот исчез, не долетев до столешницы. Лондонец явно вздрогнул, но быстро овладел собой и ещё хитрее глянул на Хиршфельда. — Но неужели только для этого всё и затеяно? Чтобы голодные наелись, а нищие обрели пуховые перины?…
— И это было бы достойной целью, если вспомнить, в каких страшных условиях жили и умирали сотни поколений. Но, вообще-то, вы правы. Есть и другие цели…
Тут динамика вдруг преподнесла мне сюрприз, более потрясающий, чем всё, что я доселе испытывал при частичном или полном развоплощении. Прошлое и будущее разом открылись мне… но в каком образе! Я увидел… нет, не только увидел, но и воспринял всеми органами ощущений нечто невыносимо жуткое: громадную шевелящуюся, орущую, дурно пахнущую массу людей, ком размером с планету! Бессчётные миллиарды несчастных «царей природы», голых, одетых в смрадные лохмотья или вытертые до лоска костюмы из дешёвых магазинов, копошились в своих шалашах, юртах, домишках, ячейках грязных многоквартирных домов. Людей было больше, чем, по выражению буддийских сутр, песчинок в миллионе рек Ганг. Я видел их всех сразу — и каждого вблизи, с его язвами, с поедающими изнутри болячками, с дикими суевериями, злобой, завистью… и с глубоко загнанной, затоптанной, сияющей сквозь коросту заблуждений божественной сутью души! Они царапали землю, пасли стада, мостили дороги, стирали бельё в тысячах каменных корыт гигантской прачечной Бомбея или, по-дикарски размалевав себя косметикой, промышляли продажей своих полудетских тел в неоновом чаду Лос-Анджелеса. Они сновали, на мусорных свалках любя друг друга, в трущобах рожая детей, у вонючих костров или обшарпанных газовых плит поедая свои тощие обеды, пытаясь заработать грош или отобрать его у такого же несчастного бедняка, по-детски жульничая, наивно мечтая и поклоняясь ложным богам; они молниеносно старели, и умирали, и другие бедняки наскоро закапывали мёртвых. Их не покидала надежда: по первому призыву более хитрых и сытых существ они строились в шеренги и начинали организованно истреблять друг друга, веря, что победители заживут лучше — или, соблазнённые пустыми посулами, у избирательных урн непривычными к письму руками царапали крестик против имени гнусной твари, по их согнутым спинам взбиравшейся к власти. Если одному из них удавалось побездельничать, держа в одной руке банку пива, другой рукой обнимая женщину, — злополучный примат мнил себя свободным… Они были жалки, смешны, ужасны; но в каждом из них, в изуродованной плоти, обитал Верховный Разум, и каждый из них был достоин совсем другой жизни, осмысленной, чистой и светлой…
Когда я стряхнул с себя непомерно тяжкое видение, за столом говорил грек. Очевидно, прошло не более нескольких секунд; обсуждали всё ту же тему.
— Вернуть жизнь предкам, коим мы жизнью обязаны, есть, конечно, деяние самое благородное. Однако же, мнится мне, — да и ты сама, госпожа, этого не скрываешь, — что на том замысел твоих сограждан не оканчивается. Я вот, едва войдя в этот мир, из первых рассказов ваших узнал, что есть множество иных земель, отсюда звёздами кажущихся, как тому и Пифагор учил самосец. Так, может быть, — я своим собачьим умом смекаю, — сами уже давно о войнах позабывшие, собираете вы бессчётное войско из мертвецов, чтобы покорить все эти миры?…