Шрифт:
Если человек в пять лет уже вполне человек, он и любить способен не только родителей да бабушку с дедушкой. Лидуся не по-детски нарушила покой детского сада. Мне льстило, не скрою, что в ответ она выбрала моего сына. Но другие юные претенденты взревновали… Благородные страсти, оставшись неразделенными, часто возбуждают страсти низкие, вероломные. И, думаю, зависть из них — ранее всего настигающая. Это порок, в котором не сознаются. Обозначить предмет своей зависти — значит возвысить его. Бессмысленно и безнадежно страдая, завистник мстит за эти изматывающие муки, объясняя свои поступки любыми причинами, кроме подлинных.
Валерику начали мстить.
Особенно ревнивым оказался Пашуля. Подобно зависти, ревность в силах безраздельно властвовать человеком, вытеснять все другие ощущения и намерения. Она, как зависть, когтиста и, вонзившись изнутри, не отпускает жертву ни на мгновение, пока сама не обессилеет и не умрет.
Пашуля как завистник был уже до того полноценен, что решил полной ценой отплатить Валерию за его первый успех. Сам он был чахлым ребенком. «Мухи не обидит!» — говорили о нем. Мух Пашуля в самом деле не трогал, но на Валерия посягнул. Нападение было непредвиденным, из-за угла.
Любимой игрушкой старших ребят считался робот. Его подарили Лидусины родители. Выделяться должна была не только их дочь, но и весь детсад, который она посещала. Поэтому конструкторское бюро, где трудились близкие родственники Назаркиных, взяло над нами шефство. Научно-техническая революция ворвалась в здание детского сада. Игрушки были прообразами техники конца двадцатого и даже начала двадцать первого века: они вертикально взлетали, неслись по рельсам со скоростью, которая начинала представлять опасность для малолетних… Но более всего потрясал воображение робот: он подмигивал разноцветными глазами, которых у него было шесть; самоуверенно провозглашал: «Я все могу!»; веско перемещаясь по комнате, захватывал руками другие игрушки и не выпускал их из металлического плена, пока не считал нужным. Робот действовал с повелительно-автоматической четкостью. Он был похож на человека, так как у него были голова, туловище, руки и ноги… Но претендовал на что-то сверхчеловеческое: лишенные души и сердца считают себя вправе на это претендовать.
И вдруг игрушка исчезла. Сперва все решили, что робот, поскольку он уверял: «Я все могу!», вышел из комнаты и где-нибудь спрятался. Позвонили родственникам Назаркиных в конструкторское бюро. Но они заверили, что «Я все могу!» не следует понимать так уж всерьез. Реакция детей на происшествие была разной: одни плакали, другие чего-то испугались, а третьи начали подозревать. Подозревать стали и взрослые. Мне оставалось одно, самое болезненно нежелательное; произвести осмотр. То самое, что на прямом милицейском языке называется обыском.
Начала я педагогически осторожно:
— Дети… может, кто-нибудь захотел поиграть с роботом дома, а завтра его вернуть?
Никто не ответил.
— Может, кто-нибудь захотел показать робота маме и папе… познакомить с ним сестру или брата?
Никто не ответил.
— Тогда… вы уж не обижайтесь на меня… придется заглянуть в ваши шкафчики. Вы не обидитесь?
Никто не ответил.
Но это не было онемением от испуга. Я, научившаяся видеть все «доверенные мне лица» вместе и одновременно врозь, признаков тревоги не уловила. «Доверенные мне лица»… Так называла я в шутку своих подопечных. Ведь доверенное лицо — не только то, которому ты доверяешь, но и то, которое доверяет тебе.
Взрослый человек, делающий в каком-либо слове неверное ударение, повторяет это слово с необъяснимой частотой, его тянет к нему, как на место преступления. Дети же любят повторять фразы, подсказанные взрослыми. Поэтому я при «доверенных лицах» говорила медленней, чем обычно: мой язык притормаживало чувство ответственности. Я вообще с юных лет усвоила, что подсказывать гораздо ответственней, чем что-либо утверждать самому: отвечаешь за двоих — вот в чем дело!
Взрослые от удивления не всегда «раскрывают рты», а дети почти непременно. Раскрытых ртов я увидела много… Другие, напротив, сжали губы от нетерпеливого любопытства. «У кого найдут?» Предстояло нечто детективное… Я открывала и вновь затворяла дверцы. Стиснутых губ становилось все больше… Последним я осмотрела шкафчик Валерия, потому что все связанное со своим сыном делала «в последнюю очередь».
В шкафчике лежало что-то весьма объемное, завернутое в газету.
— Что это? — спросила я.
— Не знаю, — сказал Валерий.
— Тогда выясним. Это был робот.
Мы не можем поручиться, что ведаем все о своих детях в зрелую пору их жизни. Но в юную ведаем… Не потому, что эта жизнь несложна, примитивна, а потому, что вся у нас на виду.
Я знала, что мой сын бесшабашно добр. Раздавать направо-налево все, чем он обладал, было едва ли не главной приметой характера. Лидуся тоже заметила это свойство — и начала его вытравлять. Если Валерий предлагал кому-нибудь во дворе покататься на своем двухколесном велосипеде, она говорила: «Ты еще сам не накатался!» И Валерию приходилось до изнеможения крутить педали… Если он пересказывал содержание фильма, который увидел по телевизору, она останавливала: «Пусть сами посмотрят!» Даже впечатлениями она не разрешала ему делиться… Все, что принадлежало моему сыну, отныне как бы принадлежало и ей. А стало быть, никому больше принадлежать не имело права. Никому…
Валерий не умел испытывать полную радость от книжки, пока не добивался, чтоб ее прочитали другие.
— Если ты один будешь знать эти стихи, тебя похвалят, — обучала его Лидуся. — А если все их выучат наизусть, за что же тебя хвалить?
Но Валерий продолжал превращать личное достояние в общественное. Завернуть, спрятать… Нет, этого он сделать не мог!
Но робот лежал в его шкафчике, лежал на боку, как бы лишившись всех своих повелительно-самонадеянных качеств. И я обязана была осведомиться: