Шрифт:
Я исполнял сцену изнасилования. Он показал мне, как заставить ее кричать, чтобы на пленке все выглядело так, будто она вне себя от страсти, после чего меня подвергли тем же унижениям, пока снимали второй ролик. Человек никогда не должен испытывать такого. Он сделал меня и евреем, и женщиной. Всякий раз, когда мог, я напоминал себе, вопреки всем пыткам и страданиям, что я ими не являюсь. Я не еврей и не женщина, я — настоящий казак, повелитель земли. Я — Киев. Я — стук копыт конницы, мчащейся по Подолу. Я — сила, я — повелитель собственной судьбы. Я — ученый и инженер. Я мог управлять миром, и я мог освободить мир! Я — еврей, сказал я. Да, я — мерзкий еврейчик; но, когда губы произносили эти слова, сердце говорило: «Казак», — душа говорила: «Инженер».
В тех местах были и шутки, даже среди палачей и жертв. Все мы находили развлечение в невинных проделках, пытаясь остаться в живых. Мы соглашались участвовать в пугающих экспериментах с человеческой жестокостью не потому, что несли в себе зло, но потому, что это было единственное развлечение, которое оставалось нам доступно. Чтобы уменьшить страх, мы шутили друг с другом о нашей неизбежной смерти и расчленении. Мы делились ужасом ради него самого. Но я не думаю, что многие из нас были виноваты. Мы нуждались не в смерти, а в надежде и жизни. Мы отдали власть людям, которые недвусмысленно обещали нам все это. Если мы и дивились их обещаниям, то под сомнение их не ставили и не испытывали ни великих страстей, ни подозрений. Мы отдали им то, что ценили превыше всего, мы отдали все лучшее и доброе. Они ведь не собирали какую-то подержанную одежду. Они хотели получить все, чем мы обладали, чтобы доказать, будто это ничего не стоит. Они были такими жадными, эти немногие. А ведь великие империи опираются не на жадность, говорил я. Они опираются на потребности, развиваются постепенно и согласно исторической необходимости. Люди, которые пытаются смастерить империю за несколько лет, всегда терпят неудачу. Они всегда умирают, отвергнутые собственными странами. Процветание великих империй зависит не от войн, а от промышленности, торговли и любознательности. Просвещение — вот признак таких империй. Какие бы проявления неравенства там ни обнаруживались — в конечном счете они воплощают идею равенства, стабильной демократии. Таким старомодным империалистом был капитан Квелч. Мы встретились снова на острове Мэн в 1940-м. Он много пережил и сменил имя. Первые слова, которые он мне сказал, были такими: «Привет, старик. Как твоя сексуальная жизнь?» Он кричал и обнимал меня, его лицо выражало удовольствие. Думаю, и Сережа тоже был там… Но иногда я путал лагеря.
Больше всего меня раздражает в евреях их вульгарность. Забавно, но этот шумный, резкий, неугомонный, несдержанный народ перевозбуждается еще сильнее, если требуется преклонить колени и остудить головы. Они просто сходят с ума, когда начинают волноваться из-за разных ограничений. Это объясняет, к примеру, излияния Маркса и Фрейда. Если бы их оставили в покое, как я говорил Гитлеру, они бы просто ссорились друг с другом и не представляли бы угрозы ни для кого. Изоляция казалась мне наилучшей стратегией. Гитлер назвал меня любителем евреев. Я думал, он шутил. Через два дня меня тихо арестовали. Сам Геринг признал, что это была ошибка. Позднее технические навыки, мой природный оптимизм и удача принесли мне свободу. Не все умерли в тех лагерях!
Я познал страсть и радость, познал любовь мужчин и женщин. Я добился некоторого успеха, и я видел большой мир. Я познал все это снова, с 1926 года. Так разве мой выбор — не лучший выбор? Я жив, nicht wahr [529] ?
Мой повелитель говорила, что англичане зовут ее извращенцем. Знал ли я такое слово? Да, знал. Она спросила: а извращенец — это хуже еврея? Нет, повелитель, ответил я, еврей хуже извращенца. А еврей и вправду хуже черномазого? Да, повелитель, еврей хуже черномазого. Это была одна из наших шуток. «А что ты такое?» — спросила она. Я хуже еврея, сказал я. «Неважно, — ее слова ласкали мне слух, — я все еще люблю тебя». Тогда мы рассмеялись вместе. «Назови меня мамой, — велела эль-Хабашия, потянувшись за одним из своих инструментов, — назови меня мамой, грязный, сладкий маленький еврейчик». Мама! Мама! Я был евреем, а Эсме была шлюхой. «Она все еще принадлежит тебе, — улыбается эль-Хабашия. — Она все еще твоя». Я надеюсь, что так, говорю я. «О да, она еще твоя. Что же, если захочешь, ты сумеешь продать ее бедави и стать очень богатым. Ты можешь сделать это, когда пожелаешь». Эсме улыбнулась ей. Мы вдвоем улыбнулись. Мы все улыбнулись. Она была моей сестрой, моей розой; но ее невинность исчезла. О, Эсме, как бы я хотел, чтобы ты не предавала меня. Я делал для тебя все. Я поехал бы туда, куда ты хотела. Я превратил бы тебя в свою королеву. Но, возможно, тебя следует винить не более, чем меня самого. У всех нас случаются минуты слабости. Моя любовь к тебе осталась прежней. У меня не было иного выбора. Я думал, что смогу освободить нас обоих. Мой повелитель говорит, что она должна стоить, ну, по крайней мере, столько, сколько стоили наши наркотики. Ты можешь продать ее. Тогда я заплачу за тебя. И мы будем в расчете. Прекрасные губы моего повелителя ободряют. Возможно, я смогу связаться с полицией в Луксоре? Меня не волнует, что с нами будет, — лишь бы освободиться от эль-Хабашии. Я делаю все, что в моих силах, для нас обоих. Я соглашаюсь продать ее эль-Хабашии. Она теперь принадлежит вам, говорю я. Я смотрю, как она ставит печать жизни на внутреннюю сторону бедра Эсме, клеймит ее знаком скарабея. У всех, кто принадлежит мне, есть такой, говорит она.
529
Не так ли (нем.).
Я уплатил долг. Теперь позвольте мне уехать в Каир.
Нет, возражает она, мы отправимся в Асуан. У меня большой дом и красивый сад. Я — почтенная египетская вдова. Все меня знают. Если ты будешь хорошо себя вести, возможно, я скажу им, что ты — мой приемный сын.
Я свободен от долгов. Позвольте мне уйти! Пожалуйста, повелитель, позвольте мне уйти. Но ты еще не свободен от долгов, говорит она. Ты остаешься моей собственностью, пока не возместишь расходы на проживание, на наркотики и так далее. Полагаю, я продолжу быть щедрой по части неоплаченных счетов, по крайней мере до тех пор, пока ты на моем попечении.
Я не думал, что мое отчаяние может стать еще сильнее. Мы сели в лодку, которая плыла к Асуану. Сэр Рэнальф оставался на борту, но Квелча с нами больше не было. Сэра Рэнальфа это очень раздражало; несомненно, он скучал по цивилизованному обществу, ведь ему больше не позволяли общаться со мной, за исключением тех случаев, когда работала камера. Во время путешествия мы втроем находились в смотровой комнате и без конца глядели, как я играл сцену изнасилования. На следующую ночь остались только я и эль-Хабашия. Через некоторое время я осмелился спросить, где Эсме. Эль-Хабашия отреагировала буднично. Ее «продали», сказала она. Кто-то далеко на востоке, несомненно, заплатит за нее немалые деньги. Потом повелитель воспользовался моим ртом, а черно-белая сцена изнасилования светилась над нами мрачным адским огнем.
Я никогда не забуду, как холодно и серо было на острове Мэн. Думаю, вряд ли сыщутся лагеря угрюмее этого.
Когда я снова повстречал капитана Квелча, он стал хилым человеком, согнутым сколиозом, но чувство юмора он сохранил. Это Квелч рассказал мне о судьбе своего младшего брата и упомянул, что уверен, будто видел Эсме во время одного плавания, неподалеку от Шанхая. Капитана интернировали, потому что его держали в плену на японском эсминце. По его словам, злить захватчиков вряд ли стоило. «Мне без разницы, что япошки делают с китаезами. Не верю, что парни на Уайтхолл считают меня предателем. Да, я видел твою маленькую девчонку — готов поклясться, что это была она, хотя волосы у нее стали поярче, а макияж — погуще. Думаю, и она меня признала. Так или иначе, это произошло в баре в Макао, как раз перед Перл-Харбором. Звали ее не Эсме. У нее было какое-то прозвище. Почти у всех прибрежных девчонок есть прозвища. И, похоже, всем это нравится».
В ответ на мои вопросы он объяснил: прибрежными девчонками называли тех, что жили сомнительными доходами на западном побережье Китая. Он уверил меня, что та девушка выглядела не слишком уж плохо. «Так, слегка поизносилась, понимаешь ли». Но я никогда не узнаю, действительно ли он столкнулся с Эсме. Какую Эсме он видел? Приятно было думать, однако, что большого вреда ей не причинили.
Высокие стены дома около Би’р Тефави, в нескольких милях от Асуана, охраняли тщательно, но незаметно. Сады были прекрасны, с помощью специальной системы их поливали водой из оазиса, а тени вполне хватало, чтобы растительность не уничтожило солнце. Как и во многих роскошных арабских садах, здесь были отделанные плиткой фонтаны, хотя цветы эль-Хабашия, по ее словам, предпочитала английские. У нее росли маки и розы, герани и гибискус; для этого не жалели дорогих удобрений.