Шрифт:
Должно, однако, согласиться, что есть в меду сем ложка дегтю.
Июля 21. Алеша Милорадович изъяснял мне таинственное учение о бесстрастном лобзании.
— Человек сообщает в оном магическую тинктуру для зачатия потомства, как некогда Адам в раю, и хотя уже ныне тинктура сия сообщается через грубый канал, но в небесной любви состояние сверхнатуральное вновь достигается, в коем деторождение происходит не по уставу естества, от плотского смешения, а от лобзания бесстрастного…
Бедный Алеша! Сверхнатуральное состояние довело его до злой чахотки.
Денщиком своим, рядовым Федулом Петровым, обращен был в скопчество, влюбился в ихнюю богородицу, девку распутного поведения, лебедянскую мещанку Катасанову, и сам едва не оскопился.
Когда узнали о том при дворе, — взбеленились наши кумушки: лейб-гвардии поручик, генерал-губернатора племянник, красавец Алеша — скопец! Дело дошло до государя, и Кондратия Селиванова, учителя скопцов, из Петербурга выслали.
Филадельфийская церковь многое от них заимствует: сама, говорят, маменька была у них на выучке. «Господи, если бы не скопчество, то за таким человеком пошли бы полки за полками!» — говорит Попов о Селиванове.
Когда кончил Алеша о бесстрастном лобзании:
— И вы, — говорю, — во все это верите?
— Верю. А что? Разве мало и в христианских таинствах уму непостижимого?
— Да, конечно… А помните, Алеша, Истомину? Помните балы у Вяземских? Как чудесно танцевали вы мазурку!
— Что, — говорит, — вспоминать безумства?
Потупился, а потом вдруг поднял глаза, улыбнулся прежней улыбкой, и на бледных щеках зардели два алые пятнышка.
— Нет, — говорит, — я не жалею о прошлом. Вот, князь, вы говорите — балы, а знаете, раденья лучше всех балов…
Бедный Алеша!
Июля 22. Не влюблены ли и мы в маменьку, как Алеша в свою богородицу?
— Маменька! Голубица моя! Возьми меня к себе! — стонет, как томная горлица, краснорожий, толстобрюхий штабс-капитан Гагин.
— Малюточка моя, — утешает маменька, — жалею и люблю тебя, как только мать может любить свое дитятко. Да будет из наших сердец едино сердце Иисуса Христа!
А генерал-майор Головин, водивший некогда фанагорийцев в убийственный огонь Багратионовых флешей, теперь у маменькиных ног, — лев, укрощенный голубкою.
Старая, больная, изнуренная, более на мертвеца, чем на живого человека, похожая, — а я понимаю, что в нее влюбиться можно. Страшно и сладостно сие утонченное кровосмешение духовное: детки, влюбленные в маменьку.
Только дай себе волю, — и затоскуешь о желтеньких глазках, как пьяница о рюмочке.
Июля 23. Хорошо сказал о мистиках мистик Лабзин: «Господа сии заходят к Богу с заднего крыльца». И еще: «От ихней премудрости божественной — человечиною пахнет».
Июля 24. Никитушке было пророчество:
Что же делать? Как же быть?Надо кровью Русь омыть.И Прасковье Убогой тоже:
Я великого царяВ сыру землю уложу…Должно быть, заметил Коссович, когда мне сказывал о том, как я побледнел.
Какой царь? Какая кровь?
А что, если пророчество исполнится? Соединение двух Тайных Обществ?
Июля 25. Говоря о гонениях, на Филадельфийскую церковь воздвигнутых, генерал-майор Головин объявил:
— Сам дьявол поселился ныне в сердцах всех лиц высшего правительства.
А у меня и ушки на макушке: недаром, думаю, мечтали некогда издатели «Сионского Вестника» о конституции Христовым именем.
Заговорил я о политике. Но не тут-то было — маменька остановила меня:
— Мы, — говорит, — надежды наши простираем за пределы сего ничтожного мира, где бедствия полезнее радостей, а посему и не входим ни в какие суждения о делах политических…
Из одного Тайного Общества — в другое: в одном — люди без Бога, в другом — Бог без людей; а я между сих двух безумств, как между двух огней.
Опять — не соединено.
Июля 26. Жара, пыль, вонь. Скверно в Петербурге летом. Из лавочек кислою капустою несет, из строящихся домов — сыростью и нужником: каменщики, где строят, там и гадят. Ломовые везут железные полосы с оглушающим грохотом. С лесов белая известка сыплется. А голубое небо — как раскаленная медь.
Брожу по улицам, точно во сне; иногда очнусь и не знаю, где я, что я, куда и откуда иду; голова кружится, ноги подкашиваются — вот-вот свалюсь.
Намедни в Шестилавочной вижу, пьяный маляр висит в люльке на веревках, красит стену, поет что-то веселое, а когда опускают люльку, — качается, вертится в ней, точно пляшет; гляжу на него и смеюсь так, что прохожие смотрят; вспомнился тайный советник Попов, под Никитушкину песенку пляшущий: