Шрифт:
Кай, съежившись в кулаки, спрятал руки на дно карманов – камни на дно колодца, сжал плечи и сполз вниз по холодной куртке в поисках тепла. Жесткий воротник впился ему в губу. Кай прикусил железку и потянул выше, выпустив ее изо рта уже мокрой, брезгливо поморщился и укрыл свой холодный собачий нос под непрочной, набитой пухом стеной. Горячее влажное дыхание завивалось у него на губах, покрывая кожу противной теплой мокротой. Он забыл, что всегда так бывает, и, спеша и вместе с тем сожалея, вынырнул из сырого тепла воротника, как мышь из сапога, стер липкие усы с лица, широко мазнув тыльной стороной ладони под носом. На этом размашистом жесте, похожем на трепыхание сломанного крыла, его обогнала мимолетная зябкая женщина, так что он едва не коснулся ее плеча локтем – так близко она порхнула. Ее тонкие острые ноги впивались в снег, как пара высоких ходулей, комичная – подпрыгивающая игрушка на нитке между двух реек – и вместе с тем трогательная – изломанная игрушка на нитке между двух реек, – она бежала вперед, и хрупкие стрелки часов несли ее сквозь само Время.
Что значит любить кого-то? Полюбить кого-то? По-любить. Какое принуждение в действии. По-любить – применить силу. По-любить – применить время. Краткосрочно. Метеосводками. Силуэт маленькой зябкой женщины все больше мельчал, обращаясь в темную птичку, готовую то ли взлететь, то ли уснуть. По. Лю. Бить. «Лю» изъять – и потянет разбитым носом. Суета. Истерзанные слова порхают и стынут в морозном воздухе, как эта черная канарейка. Холод – покрытая инеем маска, еще одно оправдание для бесконечного бега. Покойся, кто свой кончил…
Черный день. Как в песне. Как во сне. Как в мертвом городе, где лишь снег. Снег дарит покой только за стеклами окон, а здесь – от него один холод. Идти и озирать. Идти и озираться. Жизнь, способная уместиться на дне матового кулька.
Старик едва передвигал ноги, его покрасневшие на морозе костяшки и ступни мерцали под фонарями, точно копыта черта. Тонкие домашние тапки шуршали по снегу, как по линолеуму. Плоские и скользкие, они ограждали его от прямого соприкосновения с ледяной лавой и одновременно угрожали испечь в ней все его нетвердое тело. Медленный ход по белому полю – словно ребенок дул на одинокую фигуру среди пустых клеток, пытаясь заставить ее двигаться. В бледной авоське на правой руке тяжело и прозрачно болталась наполненная бутылка, и за этим увесистым мерным покачиванием чудился умиротворяющий ритм колыбельной, трескучий скрип колыбели. В колыбели качается бездна. Моя очередь двигаться, мое время опережать? Зачем зимой такие узкие тропы?
Кай долго бродил по городу, сжатому, как кулак в кармане, среди однообразных траншей, занесенных снегом улиц. Тяжелое темное небо, подернутое белесой зимней пеленой, висело над ним, как крышка. Постучать три раза по дереву. Сплюнуть.
Пару раз он натыкался на собственные рисунки, чужие и далекие теперь, как лица давно умерших неизвестных людей. Он не мог их узнать: так они выцвели. Время высмотрело.
Но разве были они когда-нибудь моими? Разве были они и есть ли?
Кай не мог вспомнить число или год, когда он тут набрызгал это, но, наверное, был апрель, просыхающий месяц-пьяница. Дул холодный липкий ветер и бил в нос мокрой рубахой, как сама жизнь. От нелепой торжественности сравнения у Кая зачесалось между бровей, он потер переносицу. И все-таки – был апрель, когда он купил свою первую банку с краской, белой автомобильной краской, едкой до рези в глазах. Не зная, что с ней делать, он оставил след на первой попавшейся грязной стене и долго смотрел, как ослепительно безобразная чужеродная полоса разбухает там, как труп из болота, расползаясь неудержимо густыми тяжелыми каплями. Дьявольский гребень. Затем он брызнул еще, только быстрее, стараясь резкостью движения сохранить контур, но ребро все равно провисло, и тогда Кай легонько подул снизу, чтобы не текло, снова мазнул краской и еще раз, пока линии не сложились в лицо и сами не повели руку в это лицо. Глупая вышла рожа, и по сей день глупая, а ведь ее почти нельзя рассмотреть. Кай коснулся кончиками пальцев бледных линий – истертая краска держалась крепко. Тогда он спустил рюкзак с плеч, повесив его на одном ремне, и дернул молнию. Железный бегунок не поддался: ткань забила ему рот, как глина. Кай дернул сильнее, и еще, резче – пока не поползло надвое, оголяя дно. Запустив пальцы к ледяным банкам, он достал черную и встряхнул ее хорошенько, от чего внутри металлической трубки забился маленький шарик. Надрывный грохот среди запустения – зов. Свободной рукой Кай порылся в рюкзаке и выудил насадку, закрепив ее туго, прыснул цветом в пустоту по привычке, а потом уверенно и спокойно, точно могильщик, похоронил лицо под черным пятном, сыро блестевшим на холоде.
– Эй, Малевич, мы, кажется, уже говорили с тобой о вреде искусства!
Кай запрокинул голову, нанизывая на еще липкие черные пальцы тонкие теплые алые ленты, которые обращались в тяжелые бусины у него на руках. Черная пыль краски, красные ягоды крови – непосильные капли стремились к земле, рвано пачкая снег. Рисовать нутром, блядь…
Морщиться от боли – провоцировать боль. Кто бы мог подумать, что эта башка не пуста? Глазам было трудно смотреть, и кости, которые во время удара он вдруг ощутил в себе, и жаркое, тяжелое, налитое теперь горячим свинцом, как в дыру кирпича, что-то ныло, пульсируя, превращаясь в нескончаемый и нестерпимый гул. Кай чувствовал, как лицо опухает, обещая растечься безрадостной бензиновой лужей, но некому было нежно подуть на него, чтобы сохранить контур – убаюкать боль. Запрокинув голову, он зацепил в ладонь горсть снега – холодную белую рыбку, чтобы она плыла по его щеке и шее, смывая кровь, баюкая боль, и, со вздернутым подбородком гордеца, тяжело прихрамывая, он побрел домой. Господи, ну какого черта?
Конец ознакомительного фрагмента.