Шрифт:
Мое положение становилось совершенно абсурдным. После всего пережитого, на пороге свободы быть по недоразумению убитым польскими солдатами в освобожденной Варшаве! Я стал соображать, как дать им понять, что я поляк, прежде чем они успеют меня подстрелить. Они явно были уверены, что здесь прячется немец. Тем временем к дому подтянулся еще один отряд солдат, на этот раз в синих мундирах — позже я узнал, что это была часть, охранявшая железную дорогу и случайно проходившая мимо. Значит, на меня охотилось уже два отряда вооруженных людей.
Я стал медленно спускаться вниз, крича изо всех сил:
— Не стреляйте! Я поляк!
Послышались шаги — кто-то быстро бежал вверх по лестнице.
Из-за перил вынырнула фигура молодого офицера в польском мундире, с орлом на конфедератке. Он направил на меня пистолет и крикнул:
— Hande hoch!
Я повторил:
— Не стреляйте! Я поляк!
Поручик даже покраснел от злости.
— Так какого черта вы не слезаете вниз?! — заорал он. — Какого черта шляетесь здесь в немецкой шинели?!
Только обыскав меня, а потом и присмотревшись повнимательнее, мне поверили, что я не немец, и решили взять меня с собой в казарму. Там можно было помыться и наесться, пока я не пойму, как быть дальше.
Но я не мог вот так просто уйти от них. Я дал себе зарок, что непременно обниму первого поляка, которого встречу, когда придет конец немецкой, оккупации. Я должен был так сделать. Но это оказалось непросто. Поручик долго отнекивался, приводя все мыслимые аргументы, кроме одного-единственного, о котором он не упомянул из деликатности. Только когда я его наконец поцеловал, он достал карманное зеркальце, поднес к моему лицу и сказал со смехом:
— Вот, взгляните на себя и оцените мой патриотизм!
Спустя две недели, вымытый, отдохнувший и отъевшийся в воинской части, я, впервые за последние шесть лет без страха, свободным человеком шагал по улицам Варшавы. Я шел на восток, в сторону Вислы, чтобы попасть на Прагу — когда-то далекое и небогатое предместье, теперь же это была вся Варшава, поскольку остальную ее часть немцы стерли с лица земли.
Я шел по середине широкой, некогда оживленной городской магистрали, сейчас я был здесь единственным пешеходом. Далеко, насколько видел глаз, не было на ней ни одного целого дома. На каждом шагу приходилось обходить или перелезать через завалы, я карабкался на них, как на скальные осыпи. Ноги путались в оборванных телефонных и трамвайных проводах, в клочьях тряпок, которые раньше, возможно, украшали чьи-то квартиры или их надевали на себя люди, теперь уже покойные.
Около одного дома, рядом с баррикадами повстанцев, лежал непогребенный человеческий скелет, небольшой, с мелкими костями, явно принадлежавший девушке — на черепе еще сохранились длинные светлые волосы, труднее всего поддающиеся разложению. Рядом со скелетом валялся поржавевший автомат, на костях правого предплечья среди лохмотьев одежды виднелась бело-красная повязка с поблекшей надписью «АК».
От моих сестер, — красавицы Регины и полной юной серьезности Гали, не осталось и этого, и я никогда не найду могилы, на которой мог бы молиться за упокой их душ.
Я остановился передохнуть и посмотрел вдаль: от северной части города, где когда-то находилось гетто и где уничтожили полмиллиона евреев, не осталось ничего. Даже стены сожженных домов были повержены на землю — немцам под ноги.
С завтрашнего дня я должен начать новую жизнь. Как жить, если за тобой — только смерть? Как из смерти черпать силы для жизни?
Я двинулся вперед. Порывистый ветер грохотал каким-то железом в руинах, свистел и выл в глазницах выжженных окон. Наступали сумерки. С тяжелого темнеющего неба сыпал снег.
POSTSCRIPTUM
Через две недели один из моих коллег с Радио, скрипач и участник восстания Зигмунт Ледницкий, возвращался после военных скитаний в Варшаву. Шел, как и многие другие, пешком, лишь бы поскорее добраться до своего города. По дороге им встретился временный лагерь для немецких военнопленных. Они лежали вповалку за колючей проволокой, так же как несколько месяцев назад лежали за проволокой все уцелевшие жители Варшавы: мужчины, женщины и малые дети.
Описывая мне, что произошло потом, Ледницкий признавался, что не должен был этого делать, но он просто не смог сдержать свой порыв. Подойдя к ограде, он обратился к немцам: «Вы заявляли, что вы — цивилизованный народ, а у меня, артиста, отобрали все, что у меня было, — мою скрипку». Какой-то офицер с трудом поднялся со своего места и шатаясь подошел к проволоке. Он был худой, заросший и оборванный. Вперив в Ледницкого взгляд, полный отчаяния, он сказал:
— Может, вы знаете Шпильмана?
— Конечно знаю!
— Я немецкий офицер, — зашептал он лихорадочно. — Я помог Шпильману, когда он прятался на чердаке штаба обороны Варшавы. Передайте ему, что я здесь. Пусть меня спасет, умоляю вас…
В этот момент подошел охранник.
— С заключенными разговаривать запрещается. Отойдите!
Ледницкий отошел. Но тут же сообразил, что не знает фамилии этого немца. Он вернулся обратно к ограждению, но охранник уже отвел офицера довольно далеко.