Шрифт:
— Вот как! Падение министерства! — сказала фру Дагни.
Она впала в задумчивость. Она вспомнила так ясно, как сильно это министерство поддерживалось несколько лет тому назад, первое либеральное министерство в истории страны. Её отец, пробст 20 Кьелланд, знал первого министра лично; как часто он говорил со своими детьми об этом мощном норвежском борце, равного которому ещё не родилось в отечестве! Вся страна в течение целой человеческой жизни была полна отзвуками его голоса. Сердца стремились к нему, трепеща от восторга, когда он произносил свои боевые речи. Боже правый, как всё это было грустно, если даже такой человек не мог устоять! Подумайте, просто взять и отбросить его прочь, когда он истощил все свои силы за родину. Фру Дагни в душе жалела его. Она сказала:
20
Пробст (от лат. praepositus — старшина), у лютеран — старший пастор.
— Значит, министерство должно наконец пасть? Первый министр тоже?
Люнге ответил коротко и ясно, без всякого следа сентиментальности:
— Конечно.
Значит, он падёт! Затем его забудут, никогда не будут его вспоминать, никогда не будут кланяться ему на улице; он будет словно умершим человеком. Фру Дагни дрожала при одной только мысли об этом.
Она стала бояться всяких катастроф; после этого несчастного происшествия с искателем приключений Нагелем в прошлом году, она не могла выносить никаких потрясений. А здесь падал один из самых ярких гениев Норвегии, его выбрасывали прочь, как использованный негодный предмет. Каждая ничтожная газета в стране сообщит о происшедшем, а затем будет молчать о нём вечно.
— Боже, как это мне кажется печальным! — сказала она наконец.
Искренное огорчение, которое звучало в этих словах, обратило на себя его внимание, его артистическое сердце сочувственно затрепетало, он посмотрел на неё тоже почти влажными глазами и сказал:
— Да, я тоже так думаю, но...
Она вдруг встала с дивана, подошла к нему, прямо к его стулу, положила свои руки ему на плечи и сказала:
— Не можете ли вы спасти его? Вы это можете.
Он растерялся, её близость, её слова, аромат её дыхания привели его, в самом деле, на мгновение в замешательство.
— Я? — сказал он.
— Да... О, если бы вы это сделали!
— Я этого, конечно, не сумею, — сказал он только. Когда он в то же время взял её за руки, она медленно отошла от него и начала ходить взад и вперёд по комнате, склонив голову, и оставила его снова одного.
— Он мог бы нас слушаться и быть более верным своему прошлому, — сказал Люнге. — Тогда бы он управлял в течение всей своей жизни.
— Да, это, конечно, так. — Фру Дагни снова села на диван. Затем она сказала: — Но разве гораздо лучше будет иметь правое правительство?
— Да, во всяком случае, если оно не нарушит верности и обещаний, — отвечал он.
Но Люнге всё-таки задумался над этими словами. Разве с точки зрения левой было гораздо лучше иметь правое правительство? После долгого молчания, он сказал:
— Но, впрочем, вы правы. Меня поразило то, что вы сказали.
Она полулежала на диване, она была прекрасна, её глаза смотрели на него, как две голубые звезды.
Люнге трепетал, ему было трудно устоять против женщины. Этот человек, который был так строг и неумолим, чья твёрдость принципов давно уже вошла в поговорку, который так беспощадно очищал общество от отбросов, этот человек дрожал в душе при звуке женского голоса. Она была права, очень возможно, что совсем не было так уж хорошо иметь правительство из одних правых. И вот его живой ум моментально начинает работать, в его голове проносятся всевозможные планы, он собирает разрозненные партии, опрокидывает глубокомысленные и старательно придуманные комбинации, как карточные домики, назначает министров, указывает, повелевает, управляет страной...
Он поднялся, не будучи в состоянии оставаться спокойным, и сказал голосом, который дрожал от волнения:
— Вы меня натолкнули на нечто, фру. Я восхищён вами безгранично. Я думаю кое-что предпринять...
Она тоже поднялась. Она не спрашивала его ни о чём, он, может быть, совсем не желал ей говорить больше, ведь этот человек был так непроницаем; она протянула ему руку и позволила держать её. И вдруг она воскликнула, увлечённая его пылкостью, его находчивостью:
— Боже, какой вы возвышенный человек!
Ещё четверть часа тому назад, даже пять минут тому назад, эти слова побудили бы его приблизиться к этой молодой даме с глупостями; теперь, наоборот, он снова стал редактором, официальной личностью, занятым только своими планами, находившимся во власти тех отчаянных поступков, которые он замышлял. Даже его глаза застыли, эти юношеские глаза, неподвижные и тёмные, были устремлены на лампу с белым шёлковым абажуром, а кожа на лбу слегка вздрагивала. Ей хотелось ещё раз упомянуть об ордене, о кресте, сказать, что это было детской выдумкой с её стороны, и попросить его забыть об этом; но она не хотела ему мешать, и, кроме того, он, вероятно, уже забыл про это. Только, когда она стояла у двери и Люнге был уже наружи, она не могла удержаться и сказала:
— А что касается креста, это было слишком глупо, мы забудем об этом; слышите, мы это забудем?
Тут вернулся его прежний пыл, его нежность проснулась, и он быстро схватил молодую женщину за талию. А когда она отступила назад, вырвалась, он ответил:
— Забудем? Я ничего не забываю.
Затем он пожелал доброй ночи и ушёл. Она осталась стоять на лестнице и ещё раз крикнула ему вниз:
— Мы ещё увидимся?
И он ответил снизу:
— Через несколько дней.
Люнге шёл в задумчивости в контору «Газеты». В его голове всё шумело и кипело, создавались планы, принимались важные решения; он несколько раз чуть не натолкнулся на людей на улице. Выло только одиннадцать часов, город был ещё на ногах, все фонари горели.