Шрифт:
Возвращаемся, впрочем, к нашим пирующим немцам и к их своенравному гостю.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Чем упрямее дулся Роман Прокофьич, тем усердней волочился за ним Фридрих Фридрихович. Не находя места прямому ухаживанию, он начинал это. издали, самыми окольными путями. Маневры Шульца в этом случае были презанимательны, и хотя это довольно часто напоминало "намеки тонкие на то, чего не ведает никто"; но Истомин понимал их, и все это, что называется, его все более накручивало и заводило. А Фридрих Фридрихович все-таки продолжал усердствовать. Он даже до того увлекся своей внимательностью, что в присутствии всех солидных немцев и самого пастора Абеля начал окончательно объявлять себя человеком русским и отдавать тонкое предпочтение всему русскому. Никогда не изобличая особенного знакомства с русской историей и геральдикой; Шульц вдруг заговорил о Строгановых, о госте Петре Строганове и немце Даниле Эйлофе, восставших за Шуиского против царика Тушинского. Тут в этих речах было все: и желание бортоваться борт о борт с фамилией Строгановых, и похвала Эйлофу, "немцу греческой веры", и" похвала самой вере греческой, и готовность Щульца во всем сделаться вторым Эйлофом.
От старых дней Шульц перешел и к настоящему времени.
– Что ж, - говорил он с мягчайшею скромностью.
– У нас, в России, теперь, особенно при нынешнем государе, житье людям самое лучшее, как в чужих краях.
От вопросов столь крупной, так сказать, государственной важности дело точно в том же направлении доходило и до частностей: Шульц начал хвалить нашу общественную жизнь, наш Петербург с его каналами, мостами и Дворцами.
Кто-то похвалил Берлин.
– Помилуйте!
– вступился Шульц.
– Ну что там за Берлин! воробью летом напиться негде; а ведь у нас, ведь, это я, ей-богу, не знаю - ведь это Венеция!
– Да и лед в мае плавает, - подсказал Истомин.
Шульц рассмеялся и ударил Истомина товарищески по плечу.
В это время кто-то заговорил о театрах; какие театры в Берлине и в Вене; вспомнили о Янаушек и о Газе.
– Что ж Газе! Ну, что ж такое Газе!
– восклицал с кислою миною Фридрих Фридрихович поклонникам немецкого Гаррика.
– Видел-с я и Газе и Дависона, а уж я не говорю об этом черте, об Ольридже... но... но, я спрашиваю вас... ну что же это такое? Конечно, там в Отелло он хорош, ну ни слова - хорош; но ведь это... ведь это все-таки не то же, например, что наш Василий Васильевич, который везде и во всем артист.
На лицах немцев выразилось общее недоумение и даже перепуг.
Один недоумевающий немец, остолбеневший с куском говядины во рту, торопливо пропустил глоток вина и спросил:
– Это какой Василь Васичь?
– Да Самойлов-с.
– А-га, Самойлов!
– произносил недоумевающий немец, точно проглатывал в несколько приемов большую маринованную устрицу.
– Да-с, да, Самойлов! Что может сравниться, я говорю, когда он произносит это, знаете: "О, защитите нас, святые силы неба!" О, я вам скажу, это не шутка-с!
– Очень хорошо, - соглашался недоумевающий немец, проглатывая вторую устрицу.
– Ну, зато уж опера русская!
– заводила, покачивая головою, булочница Шперлинг.
– Да, опера того... нехороша была, не теперь-с, а была.
– отвечал с соболезнованием Фридрих Фридрнхович, - но певцы хорошие все-таки всегда были. Итальянцы там, конечно, итальянцами; но да-с, а я ведь за всех этих итальянцев не отдам вам нашего русского Осипа Афанасьевича. Да-ас! не отдам! Осипа Афанасьевича не отдам!
– Кто это Осип Афанасьевич?
– осведомлялся опять недоумевающий немец. Осип Афанасьевич! А вы такой башибузук, что не знаете, кто такой Осип Афанасьевич! Откуда вы приехали?
– Что ж такое... я ведь, кажется... ничего...
– бормотал, испугавшись, немец.
– Ничего! Нет, я вас спрашиваю: откуда вы к нам в Петербург приехали?
Немец встревожился и даже перестал жевать. Меняясь в лице, он произнес:
– Да, да, да; конешно, конешно... ich weiss schon... (Я уже знаю (нем.).) это высочайше...
– Перестаньте, пожалуйста, бог знает что говорить, это высочайший бас! понимаете вы: это Петров, бас! Осип Афанасьевич - наш Петров!
– разъяснил ему более снисходительно Фридрих Фридрихович.
– Певец Петров, понимаете: певец, певец!
– Петттроф, певец, - улыбался, блаженно успокоившись, немец.
– Да-с; это бархат, это бархат! Знаете, как у него это!
Друзья! там-там-там-там-та-ра-ри,
Друзья! том-том-та-ра-ра-ра,
Трам-там-там-там-там-та-ра-ри,
Тром-том-том-та-ра-ра-ра!
Фридрих Фридрихович напел кусочек из известной в репертуаре Петрова партии Бертрама - и взглянул исподлобья на Истомина: тот все супился и молчал. С каждым лестным отзывом Фридриха Фридриховича, с каждой его похвалой русской талантливости лицо художника подергивалось и становилось нетерпеливее. Но этой войны Истомина с Шульцем не замечал никто, кроме Иды Ивановны, глаза которой немножко смеялись, глядя на зятя, да еще кроме Мани, все лицо которой выражало тихую досаду.
Гости поотошли в сторону от своих обыкновенных тем и говорили о музыке или собственно бог знает о чем говорили.