Шрифт:
25 сентября.
Или осень наступает, или все померкло от голода. Даже трамвайные вагоны недавно были такими красными, блестящими, а теперь, когда сажусь в трамвай, вижу, что они тусклые, тусклые.
Ни о чем не думается. Только где-то на самом дне шевелится и тонко жужжит беспокойство оттого, что от Сережи и Шуры все еще нет писем.
30 сентября.
У Мити несчастье - заболела Тонька. Он просил маму приехать и похозяйничать. Я ее отговаривала, но она поехала и взяла с собой Бориса. Я, конечно, понимаю, что у Мити можно наесться до сыта. Они все еще живут хорошо.
Шла со службы домой и, по обыкновению, ничего не думала. А подходя уже к дому, вдруг почувствовала в душе страх. Как же я останусь с папой один на один? И зачем я пошла домой? Лучше бы к Маруське ночевать. Теперь не дойти к ней. Но с папой - не могу, не могу...
Пришла домой. Как взглянула на папу, так опять почувствовала то же. Нет, нет - не могу с ним оставаться. Страшно. И тоска невыразимая в сердце.
Пойду опять.
Посидела с полминутки на стуле и отдышалась немного. Потом говорю папе:
– Ну, до свиданья, я пошла.
И сразу вижу, что он тоже испугался оттого, что останется один. Говорит странным голосом:
– А куда ты?
– К Маруське. У ней гости.
Помолчал немного. В мертвых глазах что-то зашевелилось.
– Да полно, не ходи. Устала. Поздно.
Он неподвижно, как всегда, стоит у печки. Как взгляну на него, - так и страшно, страшно. Нет, не могу, не могу.
– Нет, нет, папочка, я пойду.
Ничего не возразил, но отделился от печки и медленно пошел в кухню. Потом возвращается с горшком в руках и говорит. А голос вздрагивающий, чем-то переполненный.
– Ну-ка, полно тебе, не выдумывай! Вот у меня похлебки немного осталось. Поешь-ка лучше, да и с Богом спать.
Успокоился и поставил горшок передо мной. А я поражена. И есть хочется мучительно, и папу жаль, и не могу с ним остаться.
Смотрю жадно на суп. Не выдержала. Жадно ем.
А он успокоился еще больше и поглядывает на меня ласково. И вдруг, с'ев суп до капли, я встаю и одеваюсь опять. Сама чувствую, как жаркая краска ползет по щекам. Но не могу, не могу с ним остаться... Господи, какая я! Бедный папа. Он сразу сжался и смотрит на меня испуганно.
– Ну, до свиданья, папочка.
Ничего не ответил. Постояла с полминутки, посмотрела ему в лицо и... повернулась и пошла. Сделала шага три, оглянулась и даже задрожала от ужаса, стыда и скорби за папу.
Весь как-то опустился, согнулся, и в то же время гордость какая-то в фигуре. А желтое лицо с мертвыми глазами, - как неподвижная, страшная маска. И она тянется за мной... Господи, Господи!
Закружилось что-то в сердце, даже в глазах потемнело. Останусь, останусь. Не помня себя, подбежала к нему и стремительно поцеловала и... вдруг опять слышу свои слова:
– Ну, папочка, я пошла...
И снова он ничего не сказал. Теперь я вся согнулась и ушла. Ушла.
1 октября.
Уже недели две у нас в канцелярии и вообще в почтамте как-то по-особенному все волнуются и радостно чего-то ждут. Все собираются кучками, шушукаются по углам, перешептываются за работой. Прямо противно смотреть на всех. Сижу, молчу, даже не поинтересуюсь, из-за чего они шушукаются и чему радуются?
А сегодня Тюрин, наш казначей, вдруг спросил меня:
– А вы, Фея Александровна, разве не хотите, чтобы белые пришли?
– Пришли белые? Куда белые?
– Да неужели вы не знаете, что Петрограду скоро крышка?.. Юденич наступает...
Ага! Вот почему все шушукаются и перешептываются. И сразу я припомнила, что уже давно смутно слышала, что наступают белые. Только я думала, что не на Петроград, а где-то далеко. Папа ничего дома не говорил. Он уже давно, с того дня, как с'ели последнюю горсть муки, не читает по вечерам газет и ничего с нами не говорит. Белые наступают... Нет, нет, они не возьмут нашего Петрограда!
Говорю Тюрину:
– Ерунда, они двадцать раз наступали и не взяли, и теперь тоже не возьмут.
Вечером спросила папу:
– Правда, что белые наступают на Петроград?
Мама подняла на меня испуганные глаза, а потом перевела на папу. Папа помолчал и неохотно сказал:
– Юденич это. Он и раньше наступал, да опять отступал.
2 октября.
Сегодня немного опоздала. Пришла в канцелярию, а у нас уже все собрались, но никто не работает. Стоят общей кучей и уже не шушукаются, а говорят открыто. И у всех блестящие глаза и радостные лица. И такое зло взяло на эти лица и глаза. Ни с кем не поздоровалась и нарочно села работать. Работаю только одна в канцелярии, а сама прислушиваюсь одним ухом, что они говорят.