Шрифт:
Мать лежала где-то неподалеку. И Поливанов. Отшумели речи, звуки оркестра, и началось новое существование Поливанова, мудро и гнусно уравненного смертью со всеми остальными лыковцами.
Вечность утешала серенькой тишиной кладбища, щебетом синиц, поздними осенними цветами.
Строго и упрямо Таня стояла поодаль, и, ощутив момент, когда отхлынуло, отпустило Лосева, она произнесла с осторожностью медицинской сестры:
— Ничего, все образуется. Они не посмеют. — Помолчала, убитым голосом продолжила: — Я скажу, что это я сама, вы же меня отговаривали. Это же так и было, — уговаривая, сказала она. — Я же не послушалась, при чем тут вы.
— Все равно узнают. Тот же Рогинский скажет, твой Рогинский.
Наконец он отозвался, и она ухватилась за его слова, в надежде, что он о ней тревожится.
— Так ведь на самом деле это я все. А мне-то что, мне терять нечего, то есть я ничего из себя не представляю, — говорила она, путаясь и торопясь, — в конце концов я в музеи уйду, я думаю, что это облегчит тебе, ведь статья принципиальное значение имеет для того, что ты задумал…
Он вдруг увидел надпись на красном обелиске, рядом — «Ширяев» — это поразило его, как примета. Он повернулся к Тане, боль вернулась.
— Тебе, может, терять нечего, а мне есть что. По-твоему, я благодарить должен? Как меня осчастливили! Раз такая распрекрасная статья, не надо мне никакого назначения. А если я не хочу отказываться? Почему ты мною распоряжаешься? Нравится красоваться? — Снова он несся черт знает куда, уже не в силах остановиться. — А я… знаешь, кто я? Вот лежит здесь Ширяев… — его било изнутри.
— Ну ты идиот, — хлестко сказала Таня. — Не думала, что ты такой идиот!
Он сник, позволил взять себя за руку, повести домой. На них оглядывались. Лосев брел, никого не видя, не здороваясь, почерневший, словно обугленный.
Дома никого не было, сестра с племянником ушли на поминки. Тучкова дала ему валерианку, уложила, позвонила по его просьбе в гараж, чтобы машина была готова через час, не раньше.
Она сделала чай, поила его. Он пришел в себя, извинился. Но все это было как-то вяло, притушенно.
— Ты слыхала, — бормотал он, — я но имел права выступать. Думаешь, это Рогинский? Многие так думают, я видел, как они смотрели.
— Пусть смотрят. А ты сказал, что хотел. По совести. Это выше всяких соображений.
— Но ведь ты со мною не согласна.
— Не будем.
— Нет, я вижу.
— Да, не согласна.
— Почему?
— Потому что смерть прощения не приносит. Я не могу простить зло, какое Поливанов причинил, — она облизнула губы.
Он сел на диван.
— А ты жестока, — сказал он.
Все было плохо. Даже Рогинскому не сумел ответить. А что он мог ему сказать? Он не желал ни оправдываться, ни отзываться на разговоры, которые пошли по городу, появление статьи в «Правде» и то припишут Поливанову, и тем более будут обвинять Лосева, и перед Уваровым тоже стыдно, куда ни кинь, везде клин, везде плохо.
Они молча сидели у окна, ожидая машину, так же молча вышли на лестницу.
Машина шла сквозь вечереющие пустые поля, позади догорал закат, у водителя громко играло радио, ухал ударник. Лосев сел позади, чтобы водитель не мог его видеть. Кружились золотистые поля, рощи, озера, каждый куст здесь был знаком, каждый проселок исхожен, и неизменность эта вселяла покой. Сердце еще болело, он слушал, как медленно отступает боль. Вновь проступили строки газетной статьи, мысленно он перечитывал их. Статья могла значить одно — что все оттяжки, ухищрения, которые он применял, все, что он отодвигал, все теперь решилось. Жмуркина заводь спасена. Значит, все было не зря, не напрасно, действия его получали как бы оправдание. Перед Уваровым было, конечно, неудобно, но, думая об Уварове, о предстоящем разговоре, Лосев думал все спокойнее, жалея не себя, а Уварова, все меньше понимал, чего, собственно говоря, на него так накатило на кладбище? Что случилось? Чего он взбеленился на Таню? Слова хорошего не сказал. Но и от этого он не испытывал стыда, была лишь печаль, была усталость, и хотелось быть свободным от всего, как эти осенние поля, сжатые, скошенные, отдыхающие, позабытые. Он подумал, что для встречи с Уваровым так оно и лучше.
28
Дежурный по исполкому, молодой, болезненного вида инспектор из отдела сельского хозяйства, пил чай с бутербродами и решал шахматную задачу. Голос его воспроизвел интонацию Уварова, строгую и машинно-ровную, с такой точностью, что Лосев улыбнулся.
— Похоже. У тебя талант.
Было без четверти девять вечера. Лосеву надо было отправляться в аэропорт. Уваров встречал начальство из Москвы, самолет задерживался по метеоусловиям, и Уваров распорядился, чтобы Лосев, не заезжая в гостиницу, ехал к нему, в аэропорт.
Лосев отлил из чашки дежурного чаю в стакан, глотнул, споласкивая пересохшее горло, кивнул на «Правду», лежащую на столе.
— Читал?
— Без Лосева тут не обошлось. Ладненько, мы его выявим, — произнес дежурный голосом Пашкова, — мы его растолкуем.
— Тебе бы в филармонию, выступал бы, как Андроников.
— А сельское хозяйство?
— Давал бы концерты труженикам села.
— Имитация — это не искусство, это всего лишь тень.
Он опять кому-то подражал, но кому, Лосев не знал. Ехать в аэропорт не хотелось, Лосев попробовал сослаться на отсутствие бензина, но, как всегда, у Уварова все было предусмотрено, исполкомовская машина ждала внизу, черная «Волга» с радиотелефоном, желтыми фарами, она неслась посреди улицы, не снижая скорости на поворотах, с визгом, как в приключенческих фильмах.