Шрифт:
Уходя в свою комнату от очередной сцены и слыша, как бьются о стену тарелки и фужеры, он ненавидел и презирал себя за ту проклятую белую ночь и за свое "да", без раздумий сказанное контр-адмиралу Приходько. Тогда ему было всего двадцать четыре года. Двадцать четыре! В двадцать четыре года все можно начать сначала!
Проклятый идиот! Проклятая сука!
Поступок, который был предметом гордости, стал поводом для отвращения и жгучей ненависти к самому себе. И ко всему, что имело отношение к этой проклятой суке. В том числе - и к сыну.
В такие минуты Ермакова все раздражало в нем: и материнская худоба, и застенчивость, и даже щенячья преданность, с которой Юрий относился к отцу. Он понимал, что это несправедливо, но сдержаться не мог.
* * *
И теперь, когда Юрий вошел в палату, нелепый в слишком длинном для него больничном халате, с большим, не по его росту, кейсом в руке, Ермаков встретил его недружелюбным:
– Явился. Раньше не мог?
– Я же не знал. Дежурил. А там у нас нет городского телефона. Не положен... Ну как ты?
– Нормально. Хочешь спросить, кто в меня стрелял? Восемь ревнивых мужей. Восемь. Понял? Эта... так следователю и сказала.
– Где она? Дед сказал, что она здесь.
– Отправил домой, - неохотно объяснил Ермаков. И добавил, не в силах сдержаться: - Даже здесь умудрилась набраться. Ночью, в ЦКБ!.. Там, в той комнате, холодильник. Налей мне коньяку.
– Это же больница, откуда здесь коньяк?
– удивился Юрий.
– Это не городская больница. Юрий принес из приемной пузатую бутылку "Отборного". Она была наполовину пуста.
– Налей и себе, - сказал Ермаков.
– Я за рулем. А ночью дежурить. И я не люблю коньяк.
– Сколько отговорок, чтобы не выпить. Хватило бы и одной.
– Ермаков выпил и вернул стакан сыну.
– Не обращай на меня внимания. Нервы. А ты тоже. Сопишь. Нет бы гавкнуть. Ты же, черт возьми, офицер! Ну вот, опять засопел. Ты нормальный парень, Юрка. Но все твои достоинства начинаются с "не". Не пьешь, не куришь, не ширяешься. Не мало этого?
– Ты не все перечислил, - каким-то странным, напряженным голосом ответил сын.
– Вот как?
– переспросил Ермаков.
– Что еще?
– Еще я не граблю государство, которому служу.
Вывернув голову и неловким движением потревожив швы на ране, Ермаков пристально посмотрел на сына. Юрий сидел поодаль от кровати на краешке стула, зажав между коленями руки.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Не нужно, батя. Я все знаю. Не мне катить на тебя. Сам жирую на твои бабки. Только никогда больше не говори, что ты служишь России. Никогда! Понял? Это очень противно. Это подло. Как у нас говорят: в лом.
– Продолжай, - кивнул Ермаков.
– А чего продолжать? Сколько бабок на твоем счету в Дойче-банке?
– Откуда ты знаешь про этот счет?
– Я задал вопрос. Не хочешь - не отвечай. Я и так знаю.
– Почему, отвечу. Мне нечего скрывать. Около ста тысяч марок. Хочешь знать, откуда они? Это валютные премии за контракты. Абсолютно законные.
– Не ври. Это недостойно тебя. На твоем счету шесть миллионов долларов. Они поступили три дня назад из Каирского национального банка. Они, может, и законные. Но закон этот - воровской.
– Шесть миллионов?!
– Ермаков даже засмеялся.
– Что за херню ты несешь? Какие шесть миллионов?
Юрий встал.
– Я, пожалуй, пойду. Выздоравливай, батя. Если что будет нужно, позвони.
– Сядь!
– приказал Ермаков.
– И переставь стул. Чтобы я мог тебя видеть. Рассказывай все, что знаешь. Все!
Юрий придвинул вплотную к кровати стул, достал из кейса "ноутбук" и раскрыл перед отцом.
Потом включил его и сунул в приемное устройство дискету.
– Смотри сам. Я скачал это сегодня ночью из нашей базы данных.
– Ты с ума сошел!
– поразился Ермаков.
– Тебя же посадят!
– Посадят - буду сидеть. Смотри.
Генерал-лейтенант Нифонтов остановил запись, сделанную по заданию УПСМ опергруппой ФАПСИ, и вопросительно взглянул на полковника Голубкова:
– Ты знал?
– Да. Вчера вечером доложил Зотов.
– Почему сразу не подняли тревогу?
– Дежурил сам Ермаков.
– Он арестован?
– Нет. Я приказал делать вид, что никто ничего не заметил.
– Почему? Как вообще могло случиться, что в наши данные может заходить всякий кому не лень?