Шрифт:
«Дорогой Викентий Викентьевич!
К хорошим людям уж и звонить боюсь, и писать, и ходить: неприлично я исчез с горизонта, сам понимаю.
Но, надеюсь, поверите, если скажу, что театр меня съел начисто. Меня нет. Преимущественно «Мертвые души»…..
МХТ уехал в Ленинград, а я здесь вожусь с работой на стороне (маленькая постановка в маленьком театре). (Речь идет о режиссерской работе в Передвижном театре Института санитарной культуры над постановкой пьесы Н. А. Венкстерн «Одиночка». — 10. В.)
Кончилось все это серьезно, болен я стал, Викентий Викентьевич. Симптомов перечислять не стану, скажу лишь, что на письма деловые перестал отвечать. И бывает часто ядовитая мысль — не свершил ли я, в самом деле, свой круг? По-ученому это называется нейростепия, если не ошибаюсь.
А тут чудо из Ленинграда — один театр мне пьесу заказал (в примечаниях указывается, что речь идет об «Адаме и Еве». — Ю. В.).
Делаю последние усилия встать на ноги и показать, что фантазия не иссякла. А может, иссякла. Но какая тема дана, Викентий Викентьевич! Хочется безумно Вам рассказать! Когда можно к Вам прийти?
Видел позавчера сон: я сижу у Вас в комнате, а Вы меня ругаете (холодный пот выступил). Да не будет так наяву!
Марии Гермогеиовне передайте и жены моей и мой привет. И не говорите, что я плохой. Я — умученный…..»
Следует отметить в этой связи, что в письмах к другим адресатам М. А. Булгаков весьма скупо пишет о своем недомогании, разительно напоминая в этом отношении А. П. Чехова. «Если собрать все мемуарные свидетельства и многочисленные высказывания Чехова в письмах о своей болезни, то становится ясно, что о ней он знал, а все отговорки…….лишь для родственников и друзей, — замечает в книге «Антон Павлович Чехов» А. П. Чудаков. — Знал, но считать себя больным не хотел. И лечиться он начал только тогда, когда состояние стало катастрофическим». В определенной мере это и черты Булгакова. Лишь Викентию Викентьевичу он писал абсолютно обо всем, веря в его благожелательность и зная врачебную опытность и мудрость.
«В самом деле: почему мы так редко видимся, — пишет Булгаков через месяц. — В тот темный год, когда я был раздавлен и мне по картам выходило одно — поставить точку, выстрелив в, себя, Вы пришли и подняли мой дух. Умнейшая писательская нежность!»
Запомним эти слова, эту мысль — умнейшая писательская нежность. Булгаков полагал, что это важнейшая категория в человеческих взаимоотношениях. Показательно, что в сохранившихся отрывках из дневника писателя, приводимых М. О. Чудаковой в «Жизнеописании Михаила Булгакова», где он отмечает, что смерть В. Г. Короленко не нашла слишком широкого освещения в прессе, Михаил Афанасьевич с горечью добавляет: «Нежности…»
«Но не только это, — продолжает Булгаков. — Наши встречи, беседы, Вы, Викентий Викентьевич, так дороги и интересны!
За то, что бремя стеснения с меня снимаете — спасибо Вам.
Причина — в моей жизни. Занятость бывает разная. Так вот моя занятость неестественная. Она складывается из темнейшего беспокойства, размена на пустяки, которыми я вовсе не должен бы заниматься, полной безнадежности, нейростенических страхов, бессильных попыток. У меня перебито крыло…..
Вы думаете, что я не пытался Вам писать, когда, чтобы навестить Вас, не выкраивалось время из-за театра? Могу уверить, что начинал несколько раз… Я боюсь писать! Я жгу начала писем в печке».
К этому прерванному письму Булгаков возвращается 25 и 26 июля. 27 июля он пишет: «Продолжаю: один человек с очень известной фамилией и большими литературными связями…….сказал мне тоном полууверенности:
— У вас есть враг.
Тогда еще эта фраза заставила меня насторожиться. Серьезный враг? Это нехорошо. Мне и так трудно, а тогда уж и вовсе не справиться с жизнью. Я не мальчик и понимаю слово — «враг»… Я стал напрягать память. Есть десятки людей в Москве, которые со скрежетом зубовным произносят мою фамилию. Но все это в мирке литературном или околотеатральном, все это слабое, все это дышит на ладан…..
И вдруг меня осенило! Я вспомнил фамилии. Это — Л. Турбин, Кальсонер, Рокк и Хлудов (из «Бега»). Вот они, мои враги! Недаром во время бессонниц приходят они ко мне и говорят со мной: «Ты нас породил, а мы тебе все пути преградим. Лежи, фантаст, с загражденными устами».
Тогда выходит, что мой главный враг — я сам».
28 июля, продолжая эти раздумья и говоря о письме, отправленном Сталину, Булгаков пишет: «Но поток потух. Ответа пе было. Сейчас чувство мрачное. Один человек утешал: «Не дошло». Не может быть. Другой, ум практический…….подверг письмо экспертизе. И совершенно остался недоволен. «Кто поверит, что ты настолько болен, что тебя должна сопровождать жена? Кто поверит, что ты вернешься? Кто поверит?» И так далее.
Я с детства ненавижу эти слова: «Кто поверит?» Там, где это «кто поверит?», я не живу, меня нет. Я и сам мог бы задать десяток таких вопросов: «А кто поверит, что мой учитель Гоголь? А кто поверит, что у меня есть большие замыслы? А кто поверит, что я — писатель?»…»
В этом письме, в страстных строках — «Я с детства ненавижу эти слова: «Кто поверит?»» — утверждается чрезвычайно глубокая мысль, важная не только как самохарактеристика натуры Михаила Афанасьевича, но звучащая и призывом ко всем нам, — верить друг другу свято, полагаться на человека, считая вообще, что лучшее в нем является основой. Без этой нравственной нормы трудно жить, вне ее невозможно развитие любой сферы деятельности и особенно медицины с ее узлом профессиональных взаимоотношений, с необходимостью для врача безбоязненно брать на себя высокую ответственность, немыслимую без такой же веры.
И вновь именно Вересаев обращается к Булгакову с мудрым призывом, показывающим, как глубоки и не формальны его раздумья о Михаиле Афанасьевиче. Строки из этого письма, написанного в августе 1931 г., приводит М. О. Чудакова в послесловии к «Воспоминаниям о Михаиле Булгакове». «Получил Ваше письмо — и не из слов Ваших, а из самого письма почувствовал, как Вы тяжко больны и как у Вас все смято в душе, — писал Викентий Викентьевич. — Совет?… Продолжаю думать, что надежда на заграничный) паспорт — надежда совершенно безумная. Да, вот именно — «кто поверит?»…