Шрифт:
Заранее готовясь к дневной жаре, оно уже теряло цвет и высоту. Оно начиналось сразу над горой. В него торчали будылья чернобыльника. Но чернобыльник принадлежал горке и рос по срезу холма.
Голая горка – согласно названию – была открытым и стоптанным в известку пустырем.
С Голой горки открывалась река. И даль.
Но сама горка – с солнцем над ней – открывалась едва ли не отовсюду. И поэтому цепочка, бредущая в косогор по одной из дорог, была видна на протяжении всего пути.
Цепь устроилась в цепь, потому что у нее был хребет – крест. И она ползла уже далеко, в изножьи горы. И сказанное "была видна" относилось к Пропеллеру.
Прибившись было на опушке, Женя не совладал с колючей проволокой. Коротко поплакав и баюкая продырявленную ступню, Женя сидел там, где сел – у столба,– и имел длинный взгляд. За ним была Жмурова плешь, а впереди – уходящая цепь.
Взгляд был странен сам по себе. Скользнув меж травяных колосков, он тянулся над белой дорогой, далеко-далеко, и к концу истоньшался так, что Женя едва его различал – его, и шедших с крестом,– и боясь, что взгляд оборвется, Женя время от времени посылал его куда поближе: к больной и грязной ноге или к странностям возле себя.
Возможно, странности происходили оттого, что Женя тоже пил отравленный портвейн. И не выспал нужных часов. Возможно, странности сочинял сам Женя. Будучи, безусловно, человеком загадочным, даже для себя.
Но так или иначе – еще сквозь теплые слезы, глядя вслед его покидающим,– Женя увидел вдруг, как от цепи отсоединилось последнее звено, а именно – длинный сухопарый человек с киркой на плече. Постояв посередине дороги, он повернулся и, прихрамывая, побрел назад.
Это был Анна, то есть – Андрей Каренин, которого Женя знал очень давно. Поэтому, как всегда в таких случаях, он потребовал, чтоб тот получил телеграмму. Но Анна отмахнулся и молча сел под соседний столб, бросив кирку в траву.
Женя не обиделся. Он просто посмотрел на капельку крови, что выступила под большим пальцем, и попробовал на нее подуть. Но когда это не получилось, и он решил попросить об этом Анну, он увидел, что у столба на корточках сидит еще один человек, с кустиком волос под губой.
Варавву Женя знал тоже, и еще в ту пору, когда такой кустик назывался эспаньолкой, а сам человек с кустиком – литературоведом и Эдуардом Викторовичем. Поэтому он хотел покричать, что телеграмма есть и ему. Однако литературовед, задумчиво вертя кастет, глядел вдаль. И Женя, тоже прищурясь туда, кричать передумал, потому что и Варавва и Анна были далеко, в цепи, и услышать не могли.
Правда, даль виднелась как бы сквозь рябь. Которая объяснялась тем, что Женя щурился сквозь Петра. И, может быть, по той причине, что на Петре была тельняшка,– а в сарае, изготовивши крест, он тоже пил портвейн,– горку, дорогу и цепь на ней Женя видел, как в испорченном телевизоре. И как это случается во время телепомех, тамошний Петр шел вперед, тогда как здешний и мутноватый грузно шагал обратно, загородив обзор.
Но если смотреть в один глаз, как сообразилось Жене от большого – по глазам – солнышка, все было хорошо. И, целясь правым глазом в далекую цепь, Женя доследил ее до самой макушки, а вернее сказать – до лысины холма, где ее и потерял: с одной стороны, цепь перестала быть цепью, разбредясь спичечными фигурками, а с другой – то есть сверху,– продавив на холме седло, их жгло солнце и сжигало совсем.
Конечно, такое обстоятельство Женю взволновало и обеспокоило. И открыв второй глаз, и увидев возле себя Мухина, он тут же сообщил ему об этом.
– Вам телеграмма! – крикнул он.
Но Арсений Петрович не обратил внимания. Было видно, что всем своим существом он где-то не здесь, и потому был прозрачней других. В руках он держал тетрадь, зацепив нужное место карандашиком. Он молчал и ждал.
"А ты не жди. Пиши,– кивнул на это Петр.– Куды хошь, паря, туды и пиши. Все, шабаш…"
Он тоже сидел под столбом и, как Женя, раглядывал ногу, хотя на ней был башмак.
"Н-н-нет…– промямлил краевед.– Тише, голубчик, тише. Это не то… не про вас. Понимаете, может быть, он захочет что-нибудь сказать…"
"Позвольте, но это же нонсенс! Вспомните, наконец, "Великого инквизитора",– прошептал Варавва. Он всегда просил вспомнить "Великого инквизитора", потому что дважды на нем защищался.– Ведь Христос молчит! Он все время молчит, потому что все уже сказано. Он не имеет права вмешиваться в по… гм. Ну это… пусть. Но позвольте, только откровенно,– еще тише шепнул он,– вы что же… верите, да?"
"Не знаю, голубчик, не знаю. Хочется верить",– ответил краевед, пошевелив пятном. В нем, внутри, было какое-то темное пятно, которое, видимо, мешало, и краевед, хмурясь, упихивал его книзу.
"Хочется верить,– повторил он.– А для этого надо, чтоб – другие… Чтоб вы. Чтоб наверняка. А когда другие, все когда – от вас и самому… Хочется, голубчик, хочется…"
"Напьюсь я, вот что! – бухнул Петр.– Жалею я его. И раньше жалел – ну, того, ранешнего… Так что лучше уйдите куда. Не ровен час – пришибу кого".