Шрифт:
— Вы что тут? — Леоночка.
Он же очковыми стеклами точно трубил Серафиме о том, что его положение здесь трудноватое.
— Собственно, я — ничего: не мое это дело: так чч-то!
Фартук, сброшенный в нос.
— Расправляйтесь-ка!
Вылетел!
Тут Серафима задох подавила.
Мышонком —
— испуганно —
— в двери!
Бежком побежала
И — «ффр»: шелестнула юбчонка…
Ее захватя, — муфту вверх, пред собою, как щит, — в куралесицу быстро неслась; и развив золотой волосят в фонаре просиял; а мехастая муфта покрылась звездинками.
— Вот он какой?
Громкорогий позвал за забором.
Казалась всердцах.
Представлялся «Терентием Тителевым», домовитым хозяином; тонкая штука; и — трудная; и — с перемудрами!
Точно в сердцах, когда сердцем кого понимала!
И бурной походкой прошла: от восторга, что все, что ни есть, раскидает навстречу.
Зачем не писала давно Николаше?
— И все в ней кипело: сплошным состраданием; как ей писать; когда нечего думать о будущем.
И — рот суров; и, как рожки, морщинки; на лбу яркий блеск волосят пырснул бурей: —
— как лебеди, переливаясь в темноты, алмазно взвились из темнот завывающих: точно несется навстречу до ужаса узнанный; и —
— решено, суждено!
— Что?
Представилось: дома письмо Николаши — из Торчина, с фронта; она разрывает его; он ей пишет, что он возвращается; и предлагает ей —
— руку и сердце?
— А!
Жизнь будет трудная; жить с мужиками седыми, — втроем; без мамуси она не жила; не сумеет она!.. —
— Вытаращивая свое черное око, прошел черноусый в шинели, при шпаге; и — дама; — белеет боа, как змеей; веет белыми перьями…
— Нет!
С Леонорою трудности — будут: она — человек раздражительный; то, что сказал на ушко Никанор, ей ломает ось жизни; трагедия — будет.
За сердце схватилась.
И — беглые взгляды; и — руки; она походила на отрока быстрого, когда бежком побежала в танцующий блеск и хрустела серебряным бархатцем; —
— фрр! —
— в кружевные винты ей блиставшие в непереносное счастье и — в космосы света, —
— подняв свою муфту, как щит на руке, защищался им от предчувствия.
Свертом, направо: к мамусе!
Серебряная Домна Львовна
Быстрехонько, не раздеваясь, в шубчонке, в шляпенке, — под цветик, под скворушку, — в пестрый диванчик: головкой.
— Мамуся!
— Что, ласанька?
И небольшого росточку серебряная Домна Львовна зашлепала к ней.
— Нет, мамуся, — скажите: как быть?
Села, ручки зажав меж коленок, дыханье тая и прислушиваясь, как старушка, молчала дыханьем: подтянутым ртом и очками.
Головкой ей в грудь: в платье каре-кофейное, с лапками белыми; и подбородком легла на головку малютки старушка, руками ее охватив; и прижала к пылавшему сердцу.
И ей Серафима отрывисто: с пылом:
— Была фельдшерицею…
— Стала сиделкой…
— А думала, — докторшей буду!
Старушка вдавилась в диванчик веселых цветов; и глядели в обои: веселого цвета.
— Дитя мое, — благословляю тебя: труден путь, да велик; обо мне и не думай; я — здесь: с Мелитишей моей; Николашу ты любишь…
И — носом дышала; и после молчания:
— Истина — в этом пути: он — прямой.
И проснувшийся скворчик: «чирик!»
— Ну, а платят — солиднее: дров прикупить, вам на платье, посуду какую…
— Правда и солнце! — сказала, в снега принахмурилась. И грязные космы всклочились.
Дама в ротонде прошла.
И лицо, —
— как раскал — добела — интеллекта, огромного волей.
Чувств — нет!
Ледоперые стекла, сквозь ясное облако. — пурпурные лампочки; пурпурно-снежные пятна ложатся на снеге.
Он — мудрый, а все же — больной.
Кто, какой!
Николаша? Профессор? Иль… — кто же?
Профессору — нет: не понравятся стены.