Шрифт:
— Это ты-то мене дожидался! — говорит она отцу. — Храпел ты, а не дожидался, когда я ложилась в постелю.
Затем следует очередная реплика из хедвиговского цикла:
— Уж не мне ли надлежало пробудить тебя к любовной жизни?
Она, как становится ясно из дальнейшего объяснения матери, привыкла утолять душевный голод другими способами и сопрягать свою долю с долей способных к отречению женщин из книг.
— Еще слава богу, — завершает мать, — что я наделена врожденной способностью находить утешение в книгах, не то б я тоже подыскала чего ни то на стороне.
Слово за слово, слово за слово, трудно установить, где причина, а где следствие и точно ли храпение моего отца пробудило в моей матери страсть приобщиться к выдуманной жизни выдуманных людей, которую принято называть чтением.
Мы с сестрой в Серокамнице отыскиваем места прежних игр. В придорожной канаве мы заводим старую игру под названием Из канавы прыг да скок, / Бежи к себе в домок.При этом мы замечаем, что канавы стали много мельче, чем в ту пору, когда наше гнездо было именно здесь.
Я спешу к кузне, чтобы повидаться там со своим дружком кузнецовым Хансом. Кузня заперта. Не доносится с наковальни веселый динь-динь-тирлиньлинь, но снятые с телег колеса, как и прежде, прислонясь к стене, ждут, когда на них набьют железные шины.
Я лечу на старое кладбище возле церкви, его до сих пор с полным основанием называют церковным двором. Я хочу, как и прежде, вдохнуть там аромат ландышей, но обнаруживаю только их кожистые листья. На дворе конец июня, ландыши уже отцвели. А мне хотелось бы всегда видеть их в цвету там, где я видел их однажды. В Босдоме я время от времени вспоминал об аромате ландышей и о чувствах, которые он во мне пробуждал. Он воплощал для меня серокамницкое счастье. Тогда я еще не понимал, что причина моей неудовлетворенности таилась не в Босдоме, а во мне самом и что мои воспоминания хотели остановить жизнь.
Появляются прежние товарищи по играм. Мы со всех ног бросаемся друг к другу — и словно натыкаемся на невидимую преграду, воздвигнутую временем, одну — с нашей стороны, другую — с их стороны. Мы нерешительно подходим друг к другу. Мы подросли и одеты не так, как прежде, и еще мы говорим на босдомском языке. А серокамницкие ребята, ясное дело, сохранили верность своему языку. Босдом и Серокамниц разбросаны по вересковой пустоши не так уж и далеко друг от друга, и все же повседневная речь в обоих селах различная. В Серокамнице слово «дотуда» детьми по крайней мере произносится как дотуль.«Я все бег и бег и доту ль добег». Тропинка вдоль задней стороны дворов называется в Серокамнице за огородой,о чем мы успели забыть. Зато у нас есть теперь другое, не менее важное место, под дубам,неизвестное серокамницким ребятам.
Они хотят играть в те игры, в которые и мы с ними когда-то играли, но мы держим себя словно великие просветители и новаторы, объездившие полсвета, мы желаем научить их чужим играм,которые, конечно же, не нравятся дружкам из Серокамница. Мы стали чужими друг другу, мы нынче босдомские углескребы,и поэтому серокаменцы не пускают нас влезть на большой валун перед церковью, на большой серый камень, давший название всему селу. Мы отвергнуты и только в эту минуту спохватываемся, что еще не поздоровались с бабушкой, с Американкойто есть.
Уже в прихожей мы слышим, как Американкастучит палкой об пол и дрожащим от ярости голосом обещает отцу убить его. «I kill you!» Она клянет моего отца, она принимает сторону матери, чему мать очень рада. Отец сидит в плетеном кресле на подушке из лоскутов, руки он сложил на коленях, голову опустил, взгляд упер в лоскутный коврик из тряпкоперерабатывательного периода нашей Американки.Поза, в которой сидит отец, напоминает мне фотографию военных времен из фобаховскогожурнала: Допрос пленного француза.
Но, может быть, скорбь отца не так ужасна, как рисует мне мое сострадание. Может, он просто насадил на лицо маску скорбящего и кротко выслушивает брань Американки,как выслушивает литургию человек, изображающий глубокое раскаяние в расчете услышать слова: «А теперь ступай и впредь не греши!»
А может, отец последний раз прокручивает в голове возможность вскочить, пойти к Ханке и сказать ей: «Я тебе унизил, а теперь я хочу тебе возвысить».
Может быть, очень может быть, но его внутренний протест не дает никаких внешних проявлений, тем более что и Американка,как и наш босдомский дедушка, грозит отцу потребовать назад заем, предоставленный ему, чтобы основать дело.
Нет, отец даже и не пробует выбраться из западни, в которую угодил. Лично я считаю, что он должен бы попытаться выбраться. Думается, в этом смысле у меня хотя бы на йоту больше сил, чем было у него. Я выбирался из ловушек, куда не раз попадал на своем веку, иногда ценой длительных усилий, но все равно выбирался и начинал все сначала, и веду себя так по сей день, а в настоящее время как раз занят тем, что разбиваю западню сознания.
Затем отец разрешает отконвоировать себя к Ханкиной матери. У старой фрау Хандрикен нет зубов, впалые щеки, в ответ на печальное известие, доставленное моими родителями, она начинает плакать. Отец говорит, что ему велено, и просит Хендрикшу не судить свою дочь слишком строго, вся вина-де лежит на нем, он совратил девушку, ну и вообще — и вообще, пусть она не судит свою дочь слишком строго.