Шрифт:
В сущности, перед нами — тематизация итерации: клонирование героя, клонирование власти, клонирование сакрального во всех разыгрываемых в романе ситуациях не является повторением или воспроизводством оригинала, а ведет к его стиранию. Сдвиг или различАние, порождаемое этой цепочкой итераций, и персонифицировано фигурой пятиногого пса. Вместе с тем этот процесс, собственно, и содержит в себе неявный ответ на вопрос о том, «кто всем этим на самом деле правит»: как мы уже не раз убеждались, итерация — это означающее пустого центра.
И все-таки финальный видеоклип Татарского предполагает и иной вектор итеративного смещения. Ведь недаром Пелевин упоминает, что это была любимая видеозапись Татарского, что ее никогда не показывали по телевидению, и когда Татарский смотрел ее, у него на глазах выступали слезы. Особенно важно то, что из романа мы так и не знаем, как закончился путь героя: уход к ярко-синему горизонту замещает сообщение о его смерти симулякром бессмертия. Все это лишает миф о Татарском плоской завершенности, обещая (только обещая!) возможность превращения и этих клонов в личныймиф, подобно тому как это удалось сделать Омону с советским мифом о покорении космоса или Петру Пустоте — с чапаевским эпосом [705] .
705
Эта возможность так и остается нереализованной, а точнее, принципиально нереализуемой утопией. Недаром Татарский, ставший видным политтехнологом, появляется в повести «Числа» и романах «Священная книга оборотня» и «Ампир „В“» в качестве эпизодического, но значимого персонажа. Так, в «Священной книге» ему самому «наступает» пятиногий пес — по совместительству генерал ФСБ, — пришествие которого предречено в «Generation „П“».
В сущности, уход-исчезновение героя — это коронный финал Пелевина: редкое сочинение не завершается у него именно таким исчезновением. Но достаточно сравнить уход Татарского, например, с уходом в никуда Степы, героя повести «Числа», включенной в книгу-цикл «ДПП (NN)» (2003), чтобы увидеть принципиальную незавершенностьТатарского — или, вернее, его отстраненность от собственной «идентичности». Татарский, казалось бы прошедший все ступени инициации, обладает неким избытком, который, кажется, все же не может быть поглощен «ротожопием». Этот избыток придает ему значение медиаторамежду уровнями и оппозициями разворачиваемой мифологической структуры. Что сближает его с великолепным трикстером-медиатором, Чапаевым из романа «Чапаев и Пустота», и отличает от персонажей «Голубого сала».
Политика постмодернизма
«Generation „П“» — первый роман Пелевина, в котором власть, осуществляемая посредством симулякров, оттесняет поиск свободы, казалось бы, доминировавший во всех его более ранних текстах. Да, собственно, и сама свобода оказывается таким же симулякром, «вкачиваемым» в мозги потребителя вместе с рекламой кроссовок; недаром жаргонное «лэвэ» саркастически расшифровывается одним из персонажей романа как сокращение от «liberal values», иначе говоря — ценностей свободы.
Сосредоточенность Пелевина на массовом производстве симулякров и выдвижение на первый план фигуры политтехнолога — постмодернистского инженера постсоветской модерности — позволяет распознать в «Generation „П“» важный симптом эволюции постмодернистского дискурса, превращающегося из формы освобождения в способ власти и подавления. Эту логику в свое время предсказал Ф. Джеймисон — пожалуй, самый известный теоретик неомарксистской эстетики. В своей книге «Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма» (1991) он обнаруживает нечто подобное взрывной апории в «постмодерной историографии». Он называет это состояние «постмодерной шизофрагментацией, противоположной модерным или модернистским застреваниям и истериям» [706] . Показывая, что история в постмодернизме принципиально строится из несовместимых, диссонирующих друг с другом и принадлежащих разным дискурсивным регистрам элементов, Джеймисон подчеркивает: «Не следует думать, будто постмодерные нарративы каким-то образом преодолевают или трансцендентируют причудливые разрывы между дискурсивными элементами: последние не воспринимаются как „противоречие“, которому постмодернистский коллаж должен придать некое подобие „разрешения“. Постмодерный эффект, напротив, выделяет и держится за разрывы и различия: он предполагает их и тем самым продлевает и увековечивает их…» (р. 173).
706
Jameson F.Postmodernism, or The Cultural Logic of Late Capitalism. Durham: Duke University Press, 2001. P. 372. Далее страницы указываются по этому изданию в основном тексте в скобках после цитаты.
Структура такого рода не столько разрушает культурные и дискурсивные целостности, сколько провоцирует появление нового — «новых сочетаний событий, типов дискурса, классификаций и реальностей». Эта структура, продолжает Джеймисон, формирует новый тип восприятия —он называет его «incommensurability-vision» (в буквальном переводе — «несоизмеримое» или «несоразмерное» зрение):
Новые типы восприятия сводят такие несовместности в единое поле, порождая что-то вроде несоразмерного зрения, при котором взгляд остается несфокусированным и временно наслаждается напряжением, создаваемым множественными координатами (так что если вы думали, что диалектика имеет дело с синтезом противоположностей, то этот тип восприятия следует именовать «постдиалектическим») (р. 372).
В свою очередь, это восприятие оказывается, по преимуществу, пространственным:
…каково бы ни было происхождение постмодернистских несовместимостей — пришли ли они из различных временных зон или из несоотносимых частей социальной или материальной вселенной — в любом случае именно их пространственная разделенность прочувствована как таковая. Различные моменты в историческом или экзистенциальном времени здесь попросту разложены по различным пространственным ячейкам (р. 373).
Что означает этот эффект «опространствления» истории, который, вообще говоря, вытекает и из структуры постмодернистской паралогии? Джеймисон пишет о радикальной дискретности, прерывистости постмодернистского мировидения, в котором переход от одного типа классификации к другому, от одного семантического фрагмента к другому подобен моментальному переключению каналов на телеэкране. Примечательно, что именно эта метафора лежит и в основе определения нового (постмодерного) антропологического типа в романе Пелевина — это определение дано в «посмертном» монологе «Че Гевары»: