Вход/Регистрация
Сокрытые лица
вернуться

Дали Сальвадор

Шрифт:

Ничто не превосходит чести и божественного величия крови! Отчего судьба не позволила Иисусу жить во времена моего господства, чтоб я мог удавить его собственными руками! Грязный, сопливый жид, трусливый мазохист, позор и срам сильных людей! Ты бы лишил мир того единственного, что делает блистательность человека, – крови! Ты бы избавил человека от священных реликвий крови, что нам дана Богом для пролития! Лишь раболепная раса жидовского отродья могла измыслить столь унизительное воплощение представления о Боге и пропитать ее вырожденной кровью больного тела этого лакея жалости, этого пророка покаяния, Иисуса Христа! Все, что есть нездорового, бесчестящего, постыдного и порочащего, я соединяю в этом имени – Иисус Христос! Тот, кто должен прийти, с мечом в руке, пробьет в девственном сердце язычества брешь для свежей, чистой, исцеляющей крови, в глубинах гротов живого камня расы, олимпийской горы Венеры, и прикончит мерзкого дракона христианства…

В этот миг первые отзвуки крещендо из сцены смерти в «Тристане и Изольде» загремели в его барабанные перепонки пронзительно, болезненно, и его настигла мысль о собственной смерти, острая, резкая, будто серебряный серп прошелся низко по полу, к которому прикован был его взгляд. Он ловко подобрал ноги, словно избегая удара. В последние шесть дней его опять охватил новый навязчивый припадок чистоплотности. Он жил в ужасе от мысли, что смерть может застать его в миг, когда какая-нибудь часть его тела окажется нечистой, и мылся по нескольку раз в день, тщательнейше, и любая из его слизистых и намека не имела на запах.

Уже какое-то время он сладострастно вдыхал теплое благоухание, исходившее от по-деревенски крашенной телячьей кожи его тирольских сапог. Вдруг сердце его захолонуло от ужасающего сомнения: мыл ли он по своей привычке сегодня ноги? Ибо уверенно почудилось, что в аромате сапог он уловил слабую тень запаха ног. Он сорвал сапог и носок; как только очень белая ступня, чуть влажная от пота, освободилась от своего чехла, он сунул указательный палец между пальцами ноги, поднес к носу, вдохнул – и лицо его тут же побагровело от ярости и ненависти. Да! Пахло! Он устремился в ванную комнату и, не желая терять ни секунды, наполняя ванну, в позе неудобной, неловкой закинул ногу в раковину, под кран. Вымыл ногу десять раз, сто, зазоры между пальцами покраснели, но остаточное зловоние вынуждало его начинать сначала, без устали, упрямо. Отмыв таким манером одну ногу, он оголил вторую и столь же тщательно вымыл и ее.

Завершив эту операцию, он вернулся в просторную комнату, откуда пришел, и вновь уселся в кресло. Тут-то и стало понятно, что этот персонаж – Адольф Гитлер. Так же, по виду из длинного прямоугольного окна вовне, распозналось, что Гитлер – в своем убежище в Берхтесгадене. Прежде чем усесться, Адольф Гитлер остановился против большого Вермеера, украденного из коллекции Чернина (согласно Сальвадору Дали – красивейшее полотно на свете): он хранил его здесь после оккупации Вены. Рука Гитлера, казалось, оглаживает холст, едва его касаясь, и ненадолго задерживается на чуть отвернутом – божественно, изящно – лике девы в лавровом венце. В этот миг пальцы свело, и они замерли, негнущиеся, как когти. Но вот уж кисть расслабилась и обмякла, бледная, будто налитая тепловатой водой, и Гитлер вернулся в кресло.

Кресло окружали величайшие художественные сокровища мира. Рафаэлево «Обручение Девы Марии» из Миланского музея, «Мадонна в скалах» Леонардо… Груды редчайших и бесценнейших манускриптов, а вон там, позади Гитлера, в полусвете посреди комнаты – «Ника Самофракийская», подлинник, из самого Лувра, но в этой жуткой неподвижной комнате она выглядела скверной копией.

Шестью днями ранее Гитлер взорвал единственный лифт, посредством которого его орлиное гнездо связывалось с внешним миром. Если решат его уничтожить, им придется уничтожить и возвышеннейшие мечты и творения цивилизации. Перед взорами Гитлера, погруженного в туманы валькирии, что вздымались от дождей, поливавших равнину, ночь наколдовала устремленный ввысь лес черных кипарисов Бёклинова «Острова мертвых». Можно было сказать, что эти самые кипарисы выросли прямо у него в комнате – ее постепенно затопляло бархатной темнотой очередной ночи кошмаров и бреда. Того и гляди начнутся видения. И вот уж прибывают знакомые призраки, и каждый занимает свое привычное место. Текучая, в пурпурных потеках меланхолия Дюрера – по левую руку, по правую – старый Ницше, прозрачный и видимый лишь по страшно острым кончикам усов и двум глубоким провалам глазниц, иссушенным злокачественным воспалением его мозга. Еще правее, в уединенном углу – Безумный Король, Людовик II Баварский, облаченный в горностаи и лазурь, дряблый сырой зонтик его рукоблудия пришпилен посреди его груди, будто стрела.

Далее – шествие прусских генералов, одних лишь вольных людей на земле, ибо нет в них ни совести, ни жалости, равных неумолимым богам, и судьба поручила им миссию нести в мир Furor Teutonicus [53] германской крови.

– Да, мы проиграли еще одну войну! Я выиграю следующую! Ибо я несокрушим и неуязвим. Пусть они отлучают меня от моего народа, вырывают меня с корнем, но им не уничтожить меня, ибо я, как рак, в крови германского народа, а кровь германского народа неуничтожима и вечна, и я, как рак, рано или поздно буду неумолимо воспроизводить самое себя в душах всех германцев! Я защищаю не идеологию и не «Kultur» . Я горжусь тем, что объявил смерть разума. Однажды он будет уничтожен германским народом. Я не дарю миру мысли! Я дарю ему частицы своей души, а это частицы души германского народа, и душа эта победит!

– Но как же тело? Что будет с телом германского народа?

Тело германского народа стояло перед ним, Понтий Пилат нового промысла, на просторах безбрежных снегов русских степей. Его укрывали черные покровы, а ноги отморожены – и без запаха…

Слышались гимны земли святых. Красная Армия, армия неверующих, держимая молитвами их белых предков, как на постели из снега! Их обездоленные предки все еще хранили сокровище своей древней веры – чтобы передать его и тем самым спасти их души!

– Изгиб крови! Изгиб крови! Химера? Нечто невозможное? – все повторял и повторял эти загадочные слова еще один безумец, граф Грансай, колотя сомкнутым кулаком по пыльному столу, за которым сидел он в уединении своего оазиса. – Вот уж близится час, когда после долгой тьмы изгнания смогу я возвратиться на озаренную равнину Либрё и изогнуть радугу старой крови Грансаев к телу Соланж де Кледа. Война окончена!

За все эти годы с тех пор, как Соланж сходила на поляну Мулен и безмятежным мартовским вечером покаялась кожевнику-пастуху, она, по всей видимости, очистилась и освободилась от всех хворей. Дух графа Грансая прекратил навещать ее манером, возмутительным для ее скромности. Тем не менее он ни на миг не покидал ее мыслей. Но она позволяла своему духу пребывать с ним лишь для того, чтобы день и ночь молиться за спасение его души. При этом она занималась благотворительностью и велела Мартану и Прансу восстановить старую часовню Мулен, где кожевник-пастух мог тайно проводить службы. Оргазмы, что случались с ней посреди мучительнейших истязаний ее духа, обратились в мистические исступления, пропитанные благолепием ее очищенной души и покоя тела. Но Бог наградил ее и сверх того, удостоив величайшим счастьем из возможных, о каком она никогда не осмелилась бы просить, на какое надеяться: граф Грансай, разведясь с Вероникой, собрался взять ее в жены – наяву. От него уже пришло два письма, кои она перечитывала снова и снова, орошая слезами радости. Теперь все ее страдания, что вынесла она в долгие годы оккупации, казались ей ничтожными.

Но будет ли она все еще красива? Да! Печать страданий лишь еще более облагородила ее. Есть вина, каким старение впрок, – так же и она впрок страдала. Ибо к страданиям ее не примешивалась низость. Только мелкие беспокойства да грубая, мещанская суета уродуют лица и иссушают тела, но никогда – великие мученичества. Они сжимают и скручивают лишь мышцы, напряженные от страстей Аполлонов тоски, сияющей, как белоснежные кости, сквозь раны распятых Христов. Соланж де Кледа, милая мученица без тени меча! И какое же это затаенное сокровище, какой пьянящий шепот неприкосновенного желания в воскресении ее плоти, и какому смертному когда-нибудь достанется приблизиться к чуду этой женщины, возвышенной утонченностью ее исступлений воздержания и святостью молитвы!

Как могла Соланж де Кледа, в состоянии предбрачного блаженства, распознать или обратить внимание на некоторую скрытность, исполненную обиженными и пугающими намеками, кои Жени и братья Мартан постоянно вставляли в малейшие свои замечания с самого окончания войны. И все же обособленность их деревни, будто чумной, созданная брожением настроений в Либрё, напитанных гражданской междоусобицей, с ядовитыми, пагубными перешептываниями, с каждым днем все уплотнялась вокруг Мулен-де-Сурс и ее ручьев, что отвели враги, и остались они жгучим несмываемым клеймом. Но она была женщиной, всего лишь женщиной, ничего не смыслившей в политике, и делала все лишь для того, чтобы защитить интересы своего неблагодарного сына, руководствуясь советами мэтра Жирардана, столь благородно погибшего за свою страну! Как могли они ставить ей в вину, что она действовала в свете опыта столь образцового гражданина?

«Жени пусть говорит, что хочет», – рассуждала она про себя и обращалась к Жени:

– Граф Грансай – всего лишь человек. Он, может, уже на пути ко мне. Бедная моя Жени, людям Либрё придется его слушаться. Он их хозяин, Жени!

– Времена изменились, мадам. Мадам не понимает этого так, как мы. Мы всякое слышим. Вы не выходите из Мулен-де-Сурс, и, может, оно и к лучшему для всех нас!

– Что же, крестьяне Либрё забудут все добрые дела и помощь, что я им оказывала эти зимы? У них нет больше сердца?

– Боюсь, что так, мадам. Злые ветры уже поднимают пыль на равнине, а сердца истомили немцы!

– Нужно терпеть, Жени, как я терплю, и молиться за то, что граф принесет примирение в грудь каждой семьи и между семьями. Пусть католическая Франция вновь достигнет покоя крови.

Граф Грансай был из той породы людей, кто в беспокойные времена гражданской войны обретают лица. От природы мстительный, его дух, до времени помраченный теплившимся исступлением, к концу войны напитался новым, смертельным запалом карающего патриотизма, и он собирался прибыть в Либрё в роли судии. Он отрекся от жизни позорных уступок и присвоения чужого, какую вел последние годы. Отныне он будет неподкупен и несгибаем, как образцовый спартанец, ибо возлюбленной его стране вновь угрожала смерть, на сей раз – от анархии.

«Жирардан, на земле, где пало ваше тело, мы будем теперь казнить предателей!»

Примерно за месяц до получения разрешения вернуться во Францию графа Грансая в оазисе Палм-Спрингз навестил Бруссийон, бывший на тайном задании: он стал лидером новой политической партии. После смерти Жирардана, приняв на себя слишком личную rôle в саботаже Либрё и нарушив дисциплину коммунистической партии, он был наконец из нее изгнан. В отместку он совершил гнусность – предал бывших товарищей, а его неумеренные амбиции, вкупе с анархическими устремлениями, тут же привели его к созданию новой независимой партии реакционного толка, хоть он и присвоил некоторые экстремистские тенденции «гражданской войны», что были ему тогда на руку.

Бруссийон твердо решил связать будущую политическую деятельность графа Грансая в Либрё со своей. Но Грансай, по-прежнему крайне враждебный к любому плану, связанному с индустриализацией Либрё, склонен был сделать свои края вновь исключительно сельскохозяйственными, и вот уж сам Бруссийон оказался впечатлен и отравлен политическими планами графа и стал во всем ему уступать. Его растущее влияние на представления соотечественника, кои поначалу казались крепко укорененными, пробудили в Грансае любовь к действию, ибо она сохранилась в нем без изъяна и была ожесточена и нетерпелива как никогда прежде.

Однако на третий день это состояние подъема и нетерпения поколебалось, будто нарочно, величайшим отчаянием всей жизни Грансая, никак не верившего и громом пораженного от печали и гнева: уста Бруссийона предоставили ему подробнейший отчет о поведении мадам де Кледа во время оккупации. С изуверской хитростью Бруссийон выждал подходящего момента, когда Грансай почувствовал себя так, будто уже вернулся в края Либрё в роли освободителя, будто уже вгрызся в дразнящее жажду яблоко власти – над Либрё – со всем его соком и шкурой, столь пылко желанной за время долгого отсутствия на родине, в пустыне затянувшейся эмиграции. И тут-то Бруссийон походя бросил:

– Будет непросто, если вообще возможно, добиться хоть какого-то влияния в Либрё, если по возвращении повидаете мадам Соланж де Кледа.

Список ее обвинений оказался подробен до мелочей – утонченная, невыносимая пытка. С виду неопровержимые доказательства разрешения, данного немцам на поворот ручьев Мулен-де-Сурс, предоставленные Бруссийоном, обрекли его на ужасающее напряженное молчание: коллаборационистка… Но Бруссийон, словно невзначай, приберег еще более жестокое обвинение на конец.

– В Либрё ни для кого не секрет, – сказал он, – что более года мадам де Кледа жила вполне открыто со своим любовником, виконтом Анжервиллем, который впоследствии загадочно исчез. И вот этого преданные крестьяне-католики Либрё никогда не забудут, а именно на возрождение религиозного чувства нам в основном предстоит сегодня полагаться. Кроме того, священники Либрё держали мадам де Кледа совершенно обособленно и даже обвинили ее в сатанинских практиках с шарлатаном-кожевником, заявляющим, что его ведет Бог.

«Д’Анжервилль! Д’Анжервилль! Следовало догадаться», – повторял про себя Грансай. И все же не мог не то что переварить, но даже и заглотить эти обвинения, что оказались таким внезапным потрясением слюнным и желудочным сокам его надежд, столь любовно выделенным за все эти месяцы. А поданные Бруссийоном, чья личность предстала пред ним во всем своем подлом убожестве, они были отвратительны до тошноты.

– Пошел вон! – взорвался он хрипло. – Не желаю ни верить вам, ни видеть вас вновь. Мадам де Кледа – созданье, любимое мною более всего на свете. И лишь от нее одной желаю я знать правду, и лишь ей одной поверю. Она скажет мне правду. И пусть вся Либрё восстанет против меня. Я стану слушать ее одну.

Бруссийон, невнятно бормоча, поклонился и поковылял прочь, а Грансай тут же уселся за стол и написал следующее письмо:

Дорогая Соланж,

В прошлом я не раз дурно обращался с Вами и отчаянно желал Вашего прощенья. Но я никогда бы не смог Вам лгать. И потому, когда судьба втянула меня в величайшую ложь моей жизни, я во всем признался Вам – в моей женитьбе на Веронике и в моей безнадежной страсти к Вам. Я мог бы ничего Вам тогда не сказать, поскольку морально мы не были связаны, и наши отношения были, более того, совершенно прерваны, но я предпочел риск потерять всякое уважение, какое у Вас могло ко мне остаться, сокрытию от Вас моих подлинных чувств. Ваш ответ был столь щедр и изящен, что я с тех пор считаю Вас божественным созданьем.

Но наши отношения принадлежат сфере абсолюта, и лишь там можем мы их поддерживать. И вот, на подлом плане заговоров мне предложили поверить, с убедительными доказательствами, что все это время Вы лгали мне! Всего через несколько недель я отбываю в Европу. Но прежде я должен добиться от Вас правды по двум вопросам. Первый состоит в том, что Вы никак не поминали в своих пылких письмах Ваших отношений с д’Анжервиллем, а второй – что, рассказав мне о том, как идет рост маленькой рощи пробковых дубов, кои посадили для меня, Вы не сообщили ничего о территориях Мулен в оккупации.

В этих двух вопросах, оба – важнейшие, я не поверю никому, кроме Вас. Был ли д’Анжервилль Вашим любовником? Сдали ли Вы права на воду врагу? Я взываю лишь к Вашему достоинству, но если ответ на оба эти вопроса «да», никогда не ждите от меня прощения. Его не будет.

Все еще Ваш,

Эрве

За неделю до отъезда в Европу граф получил одну из первых телеграмм с другой стороны океана, какие вновь стали доступны частным лицам. В телеграмме содержалось лишь вот что: «ОБА ОБВИНЕНИЯ ПРАВДА. СОЛАНЖ ДЕ КЛЕДА».

Утро отъезда графа Грансая из оазиса было подобно картине, в коей запечатлелось мимолетное настроение диковинной хвори. Даже не ведая, чем настроение это напитано, можно было ощутить, как таинственные и нерасторжимые связи в новой мистерии, порожденной их долгим уединением, связывали теперь графа, ребенка Бетки и канониссу. Граф из-за полного отсутствия физических нагрузок мог теперь передвигаться лишь нетвердым шагом, будто только что восстал от затяжной болезни; он постарел на пять или шесть лет, а лицо его несло на себе отпечаток сверхчеловеческой решимости. На него страшно было смотреть, особенно в разымающем, ничего не скрадывающем свете калифорнийского солнца. Рядом с ним и всегда чуть сзади, не в силах догнать, шагал Беткин сын – он тоже прихрамывал и опирался на трость. Он был бледен и красив, как восковая кукла, ноги в черных чулках, худых, но изгибистых, словно девичьи. Время от времени он подносил маленький кружевной платок к носу, словно проверить, не кровит ли. Еще на два шага позади следовала канонисса Лонэ, и вот на нее смотреть было страшнее всего, ибо она, похоже, помолодела! А искра сердитой мстительной чувственности придавала ее безобразию горгульи еще большую вероломную демоничность.

На судне, что везло их назад, Грансай почти не разлучался с ренегатом Бруссийоном. Графу нравилось навязывать свою волю, задерживаться на формулировках лаконичных максим, от которых будет зависеть судьба отчизны.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 47
  • 48
  • 49
  • 50
  • 51
  • 52
  • 53
  • 54

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: