Шрифт:
– Вы потом расскажете мне, мой дорогой Бруссийон, как погибла в Танжере Бетка. Меня, тем не менее, утешает, что она умерла на руках у мадемуазель Сесиль Гудро, моего большого друга. Какая удача, что Бетка оставила своего сына со мной, – будто предчувствовала, что погибнет… – И затем он продолжил развивать дальнейшие принципы, свои мечты справедливого законника и новые юридические предписания, полубуколические, полуаскетические, все в духе Сен-Жюста, коего он собирался высечь в розово-сером мраморе Верхней Либрё. Но временами становился имперским мужем и, ностальгически подражая Наполеону, о коем читал тогда книгу, приговаривал: – Слабым и приверженным я постараюсь дать успокоение, но вам, Бруссийон, человеку сильного характера, скажу иначе. Нам не ведомо, что ждет нас во Франции. Надобно уметь быть и воинственными, и податливыми, наша rôle – дерзать и рассчитывать, а не замыкаться на неизменном плане, но изгибаться по обстоятельствам, позволить им вести нас – извлекать выгоду и из малых обстоятельств, и из великих событий: оставаться в пределах возможного, но растягивать возможное до предела. Нам до́лжно быть безжалостными – подавлять болтливых и развращенных, кои уже угрожали Франции анархией и полным крахом. Жертвовать всем, что еще осталось от памяти и былых сантиментов. Я строю себе душу из мрамора, душу неуязвимую, сердце, недоступное обывательским слабостям. А вы, Бруссийон? Вы не посвящены в таинства «изгиба крови», а лишь те, кто мучительно прошел через это, закалены для любых испытаний нравственной стойкости. Да! У меня будет сын – подлинно мой сын! С моею кровью! Сын, сотворенный по иным законам, нежели природные! «Изгиб крови!»
Бруссийон только и ждал, когда почует твердую землю под ногами, чтобы броситься действовать, а тем временем позволил себе плескаться в угрюмом восторге от бредовых идей графа Грансая. Час за часом они бродили по палубам и опирались о леера, и две пары их глаз пожирали тревожную ширь океана под звездными сводами раннего апреля, на коих снег каждой звезды уже растаял, и его сменило теплое касанье солнца.
– Все та же болезнь, тот же приступ, что настиг ее в день шествия, – сказала Жени Мартану, – однако в этот раз он мадам доконает.
В тот самый вечер, когда Соланж ответила графу Грансаю немногословным признанием своих грехов, ей пришлось отправиться в постель – ее накрыло тем же мозговым воспалением, что уже продержала ее больной несколько месяцев. Но врач тут же заметил, что состояние ее гораздо острее: Соланж одновременно скрутило судорогами, сотрясавшими все тело, и отпускало только после пиков блаженства, вслед за которыми наступала такая полная вялость, что по нескольку часов Соланж казалась и впрямь мертвой.
Грансай нанес Соланж смертельный удар. Она тут же поняла, что образ, восставший пред ее внутренним взором, яростно цельный, исполненный злобой – ее враг, подлинный Грансай. Он всегда был ей врагом, никогда не переставал. Что могла она ответить на его письмо? Их любовь, после всего мученичества, что она приняла, более не могла зиждиться на торге и уж тем более на отговорках! Надо ли было ей объяснить, что д’Анжервилль был ее любовником лишь раз, в обстоятельствах, когда его, Грансая, образ владел ею безраздельно? Что она дорого заплатила за этот ужасающий недуг, и он приключался с ней, когда граф был ей постоянно неверен; что она тогда не имела никаких причин надеяться на расторжение их с Вероникой брака?
И зачем ей было осквернять их переписку, открывавшую любовь, что казалась абсолютной, признаниями своей неверности, о которой так трудно говорить на расстоянии, да еще и в письме, тогда как в лицо она бы призналась ему и никакого иного следа в ее уме эта неверность не оставила, кроме кошмарных! Такая несправедливость оказалась для женского сердца слишком велика. А право на воду Мулен, переданное захватчикам! Что ж, граф желал ей смерти – и она бестрепетно умрет.
И так началось ее умирание. Но смерть телу, приготовившемуся лишь к принятию долгожданного счастья, давалась с трудом. Ее воля не умела подчинять беспрекословно, и тело наконец взбунтовалось. Целомудренная, неземная улыбка, что недавно отражала безмятежность ее души, обратилась в ужасный застывший оскал ее мрачных исступлений, от которых освободить ее мог лишь кожевник-пастух. И вот уж мстительная жестокость графа проникла в самые хрупкие части ее плоти подобно железному пруту, что постоянно бередил ее старые раны, не давал ей покоя. Она вновь и вновь, неумолимо, насильно подвергалась наслаждению непрекращающейся пытки смертной чувственности.
– Это граф Грансай вновь навещает меня, – кричала она в бреду. – Я уже слышу бой копыт его черного коня в своем сердце… а рука его занесена с алым мечом возмездия, мне в наказанье! Я умираю, а воздух никогда еще не был так полон птиц!
И правда: в распахнутом окне, под белеными крыльцами и черепичными карнизами, на каждой расцветавшей ветке никогда, как в тот апрель победы, не видали и не слыхали столько птиц, что чирикали и распевали, толкая друг друга. Жени молча плакала, сложив руки, а старший из братьев Мартан, как преданный сенбернар, смотрел на свою госпожу с горечью древнее, чем слезы.
– Не хочу умирать в этой комнате, – сказала Соланж де Кледа. – Снесите меня вниз, немедленно, поставьте мой гроб на стол в обеденной зале, там, где я грешила. Оставьте гроб открытым, чтоб видела я простертую фигуру Христа на стене, и не заколачивайте крышку, пока не скажу!
В половине пятого пополудни пришел кожевник – соборовать. Но смотреть на это было больно, ибо демоны не покидали ее тела, и Соланж прокляла самодельный крест, поднесенный трясущейся рукой кожевника к ее лицу. Ближе к вечеру следующего дня началась агония. В бреду Соланж де Кледа заговорила вновь.
– Сколько дней я мертва? – спросила она. – Пять? Знаю, пять. Им придется закопать меня. Я порчу воздух, плоть моя гниет… До сего дня меня еще можно навещать, но все уже начинают бояться меня. Почему в гробу моем полно костей, чьи это кости?
Она подняла руку – хрупкую, как у феи.
– Пусть все уйдут! Хочу быть одна! Он грядет, он навестит меня напоследок в гробу, прежде чем меня заколотят. Стойте, подождите еще миг, не заколачивайте!
– Бедняжка, – сказала Жени, выпроваживая кожевника и Мартана из комнаты. – Она слышит молоты каменщиков, разбирающих немецкие постройки в Мулен. Думает, что это заколачивают ей гроб. Я им сказала утром, чтоб подождали, пока мадам Соланж умрет, но они все теперь ненавидят мадам.
Тут они услышали судорожный хрип и крик Соланж, еле разборчивый:
– Je suis la dame!
Кожевник приоткрыл дверь. Соланж де Кледа была при последнем издыхании, руки раскинуты, как ветви дерева, голова запрокинута, лицо все еще напряжено, губы раскрыты в блаженной улыбке.
– Так она и умерла, – проговорил кожевник. – Как же любила она его, раз не только отдала ему жизнь – пожелала отдать ему и вечность души. Отвергала Бога ради встречи с ним, до самого конца! Но Господь милосерден!
Жени закрыла Соланж глаза, показывавшие одни лишь белки. Ей сомкнули на груди руки, вложили в них самодельный крест. Не раз Жени пробовала сжать ей рот, но тот не поддавался и так и остался приоткрытым, а между разомкнутых губ мелкие ровные зубы все так же блестели в чистой детской улыбке. Пришлось ждать шесть часов, пока сработали гроб. Краснодеревщик, прослышавший, что Соланж умерла, одержимая бесами, и подозревавший, что к тому причастен кожевник, велел жене сказать, что он, дескать, отбыл на виноградники в Нижнюю Либрё и до завтра не вернется. И тогда пришел Пранс, снял с тела Соланж мерки и в маленькой плотницкой мастерской в подвале поместья Ламотт принялся делать гроб. Взял доски самого ладного лимонного дерева, срубленного уже давно. Когда закончил, принес гроб в Мулен-де-Сурс на своих плечах, и в половине одиннадцатого вечера они устроили ей одр, согласно ее желанию, на круглом столе в обеденной зале и принялись молиться за усопшую, и воск четырех больших свечей заливал шоколадно-коричневую скатерть.
Через два дня братья Мартан, кожевник-пастух, Жени и Пранс похоронили Соланж у часовни Мулен-де-Сурс. После долгой всенощной Пранс вернулся поспать всего пару часов, ибо наступило воскресенье, а он ни за что на свете не пропускал утреннюю службу. Про кожевника ничего не скажешь… Дело-то из ряда вон… С некоторых пор жизнь Пранса, по его словам, в чем только держалась, но он рожден был смиренно служить. К гибели его единственного сына, которую уж не выходило более от него скрывать, прибавилась смерть Соланж де Кледа, почитаемой им все эти дни и месяцы с молчаливой, но пылкой сосредоточенностью его уважения. Его дом в Нижней Либрё враг уничтожил при эвакуации. А граф все не подавал вестей о возвращении. Каким же изменившимся найдет он свой край!
Пранс, старый слуга графа Грансая, пробудился внезапно и прежде положенного часа, облачился в лучшие парадные одежды. Он всегда приходил в церковь одним из первых. Подошел к алтарю, где лежали Святые Дары, смиренно склонил голову и проговорил:
– Господи, вот он я, Пранс, – после чего помолился о милости к душе Соланж и о скорейшем возвращении графа.Пока граф Грансай преодолевал путь домой, Рэндолф плыл в противоположном направлении – к родной земле Америки. Он оказался среди тех, кого судьба избрала героями, воплотившими великое предсказание Нострадамуса, предрекшего, символически обозначив страны Европы, что они «почуют иго „Кровавого Зверя”. Но как раз когда, казалось бы, Зверь завладел всеми, он будет усмирен юным народом, что придет из-за морей, спасет и искупит своей новой кровью грехи древнего народа, что потратил себя на излишества знания и греха. И так же, как армии сыновей возвращаются с завязанными глазами к своим обнаженным седым матерям, обогащенные знанием крови, кою пили они из почитаемого источника, те, кто не остался похоронен в тысячелетней земле, вернутся за моря в юную страну, откуда пришли, и со своими женщинами породят детей новой породы.
Вот так Вероника тоже оказалась включенной в это пророчество – она стала матерью. Как воин после битвы, человек с сокрытым лицом, ее химера, наконец поднял забрало, и она узрела его.
Все опять становились зримыми – те, кто были созданьями без лиц, существами притворства, маскировки, предательства.
И что есть мир, если не открытие достоинства человеческого лица заново?Все это время – пока методичный тевтонец в своей ненасытности поворачивал воды, чтоб извлекать металл войны из нутра земли Старой Либрё; пока рушились империи; пока неизменные снега хоронили победы и поражения русских равнин; пока маскирующиеся люди пожирали друг друга, подобно плотоядным растениям в глубинах джунглей; пока происходило действие этого романа, роща юных пробковых дубов, что посадила Соланж де Кледа вослед балу графа Грансая, все росла. И выросла, ибо теперь каждое дерево уже не только догнало статью маленького мужчину – оно возмужало до маленького великана.
В последнее воскресенье, когда ближе к трем пополудни двое братьев Мартан шли рощей на вечернюю службу, старший сказал младшему:
– Дай-ка мне нож. Поглядим, какая тут у нас пробка. – Взяв здоровенный нож, который брат вынул из ножен, он подошел к дубу, что стоял примерно посреди рощи и был поменьше остальных. Сильно воткнул нож в мягко скрипнувшую кору, вырезал крупный прямоугольник, сунул пальцы обеих рук в верхний надрез – тот, что он сделал пошире, чтоб половчее было хвататься, и медленно и уверенно потянул на себя. Несколько секунд усилий, и кусок пробки постепенно отделился от ствола и наконец оказался у него в руках, целый, без единого разрыва. Таков был обычай с незапамятных времен – так сборщики пробки знали, что, когда придет время, в этих посадках можно собирать кору.
На том месте, с которого сняли кору, виднелась теперь будто уязвимая кожа – шелковистая, нежная, чувствительная, почти человеческая, не только из-за цвета, что был в точности как свежая кровь, но и оттого, что деревья эти, если содрать с них одежду пробки, поразительно напоминали тела обнаженных женщин с руками, воздетыми к небу в благороднейшем порыве, а в их смелых линиях и гладкости округлых рельефов стволов они походили на божественнейшие и идеально освежеванные анатомии в мире чувственного восприятия, но все же корнями прорастали глубоко в землю. Присутствия в пейзаже и одного оголенного пробкового дуба хватит, чтобы наполнить вечер благодатью.
Братья Мартан приехали в коляске на станцию Либрё – встретить графа Грансая, ребенка и канониссу, – и по сдержанности крестьян Грансай понял, что здесь к нему относятся враждебно. Пока ехали, он к тому же узнал, что Соланж де Кледа умерла в Мулен-де-Сурс всего неделю назад. Пранс открыл ему дверь с все тем же самоуничижительным, застенчивым видом, будто граф отлучался всего на ночь. И все же слезы струились в складках по обеим сторонам его носа.
– Мой старый добрый Пранс, – сказал он, – сколько же ты выстрадал и вынес!
– Все теперь кончено, – ответил Пранс скромно и, явно желая стряхнуть смущение таких излияний, торопливо отдал указания отнести багаж в комнаты, которые приготовил заранее.
Ребенок Бетки совершенно вымотался, и канонисса немедля уложила его в постель, а граф, только войдя в комнату, замер посередине, отсутствующе оглядывая каждый предмет мебели, и не понимал, что делать. Сколько он так простоял? Когда канонисса пришла объявить, что ужин подан, он вздрогнул и сказал:
– Пора бы уже сменить электрическую лампочку в этой комнате. Едва светит…
– Можно подумать, зима возвращается, – отозвалась канонисса, – слышите? Ну и ветер!
Устроившись в обеденной зале, граф смотрел, как суетится вокруг канонисса.
– А где Пранс?
– Ему нехорошо. Столько волнений – месье вернулся… да и стар Пранс! Но он все приготовил, я только подам.
Граф едва мог есть. Глаза его жгло. Каждый тонкий знак внимания, выказанный Прансом в приготовленных для него блюдах… В этой трапезе было все, что, как знал Пранс, граф любил более всего на свете. Как удалось ему сохранить лучшие вина? Mon Dieu! Как горько все это было сегодня на вкус! А канонисса все сновала туда-сюда. Ни на миг не спускала с него взгляда, но, хоть глаз ее и был внимателен, знал граф, что искра в нем подогревается злобой.
– Ну же, добрая моя канонисса, что это вы эдак все смотрите на меня? – спросил он ее к концу трапезы. – Не заслуживаю ли я жалости, как и все остальные? И не сдержал ли я слово – не привез ли вас назад, в любимую Либрё?
Канонисса оперла колено о стул и вперила в него злые глаза.
– Жалости? Вы? – проговорила она с внезапной свирепостью. – Жалость к графу Грансаю? – Она с пугающей улыбкой покачала головой.
– Что с вами такое, канонисса, как смеете вы говорить так со мной?
И тут, решив облегчиться раз и навсегда от всего, что носила она в сердце всю свою жизнь, канонисса не спеша обогнула стол и по жестокой случайности уселась рядом с ним на то же место, что несколько лет назад занимала Соланж де Кледа – в тот раз, когда имела случай здесь трапезничать.
Канонисса устроилась поудобнее, будто была тут одна, чуть раздвинула толстые ноги в полной расслабленности и самозабвенности, свойственным ей жестом подобрала край фартука и поднесла его к глазу, что слезился не меньше прежнего. Ее сгорбленная фигура, туго обтянутая старым шерстяным платьем с радужным отливом, как крылья мухи, затряслась от неудержимых повизгиваний смеха.
– Segneur Dieu! Жалость к графу Грансаю! – Тут она помрачнела и добавила: – Мы вернулись в Либрё. Что нам осталось? Теперь только помереть тут.
И все же впервые в жизни Грансай был жалок. Он попытался рассердиться, но не смог даже сменить постыдное выражение своего болезненного лица. Его склоненная голова напоминала голое поле зимней Либрё, покрытое седой щетиной.
– Вам удалось всех обдурить, а вот от канониссы – никаких тайн. Князь Ормини… Фосере… – Канонисса затарахтела неумолимо, как судья, произносящий приговор.
Граф глянул на нее с ужасом, будто его собственная казнящая совесть пробудилась и воплотилась в канониссе.
– Да, сам знаешь, Грансай! А эта святая, Соланж де Кледа, этот небесный ангел, – ты убил и ее. Медленно-медленно-медленно – лишь тот, кто из породы Грансаев, может такое проделать. Ты сдирал с нее кожу, живьем, по клочку, все эти годы ее мученичества. А в конце, когда она подумала, что сделаешь ее счастливой, ты ударил ее ножом в самую середку ее благородной груди!
– Заткнись, канонисса! – хрипло прорычал Грансай.
– Деспот! Вот ты кто – кровь Жирардана! И за него вина тоже на тебе!
– Заткнись! Прочь с глаз моих, твое уродство ввергает меня в ужас, – заорал Грансай, а кулак его угрожающе стиснул голого Силена – стебель серебряного канделябра.
Но вместо того, чтобы подчиниться ему, канонисса лишь подсела ближе, встала коленями на стул, уперла локти в стол и, склонившись вперед, без всякого смущения показала зияющий вырез платья и бюст, глубоко вниз, и груди свои, истощенные, вытянутые и болтавшиеся, как у козы, но белые, как молоко.
– Ну нет, – сказала она вполголоса, жарко дыша ему прямо в лицо. – Я не покину красавца Грансая, и уж точно – покуда все тебе не скажу, все самое главное. Ибо страшнейшее твое преступление в том, что нет у тебя детей. Всегда в вашем роду за таким вот, как ты, следовал благодетельный сын, и лишь он мог бы искупить все зло, какое ты наделал на земле.
– Заткнись! Заткнись! Что ты об этом знаешь? Будет у меня наследник!
– Кто? – демонически воскликнула канонисса и вскинула руку, с издевкой ткнув в потолок. – Несчастный мученик, спящий наверху? Ты старый помешанный! Ты сделал из него калеку! И можешь кончить свои дни в тюрьме, если это обнаружат! Старый помешанный! Ты ничего не заслуживаешь. И имеешь только то, что заслужил. Ты был близок с утонченнейшими и красивейшими женщинами своего времени и не смог получить от них того, что любой крестьянин Либрё имеет с первого раза, – сына! А теперь не сможешь, даже если захочешь, потому что ты, считай, импотент. От твоей канониссы – никаких тайн. Но она ближе к твоему ложу, чем ты думаешь, и я знаю, что ты все еще мог бы иметь сына, но только от меня – да, от твоей канониссы!
– Кошмарная старая сумасшедшая! Я тебе устрою! Погоди у меня!
– Мне всего шестьдесят пять. Мне на взгляд дашь тысячу, потому что я жила рядом с тобой, а ты – пес. Но я все еще могу выносить ребенка и могу доказать, что говорю правду!
В этот миг в терзаемом исступленном уме Грансая, по-видимому, случилось странное: в глубине его гнева он вдруг оказался охвачен непостижимым влечением, родившимся в точности от всего того, что было в канониссе отвратительнее и мерзостнее прочего, – ее глаза, вечно обрамленные воспалением, словно рдеющими ранами, внезапно увиделись ему драгоценными, как у божества, из рубинов; ее злой слюнявый рот с кривыми зубами – потоком, что льется на колеса мельницы искушений, тянущий его в пропасть презренных желаний; пена в уголках губ, загустевшая желтовато-белым месивом, грезилась ему каплями афродизиака и ядовитого гноя. Пред ним в его действительности стоял устрашающий суккуб, сон, что преследовал его всю жизнь, претворенный в жалкой привычной плоти его канониссы. И то была не греза!
– Это Соланж де Кледа, навечно проклятая из-за меня, вошла в тело этого демона, моей канониссы, чтобы еще раз побыть со мной! Дьявол тебя забери! – взревел Грансай, угрожающе занося канделябр.
– Тварь! Это дьявол и привел меня сюда, и весь ад говорит с тобой моими устами!
– Сейчас ты получишь! – возопил Грансай в приступе ненависти. – Но ежели начну, буду бить сто раз, пока лицо твое больше не напомнит ни о чем человеческом.
Тут канонисса попятилась, однако продолжила сыпать оскорблениями, будто пытаясь увлечь его за собой, – и удалялась в конец коридора, к своей комнате. Граф, как лунатик, вошел туда вслед за ней, все еще с канделябром наперевес, грозя ей. Дверь за ними закрылась, и дальше послышались лишь два страшных удара, после которых наступила абсолютная тишина, в тысячу раз более зловещая, чем любой звук.
Похоже, примерно тогда проснулся Беткин сын – он вышел из комнаты, хромая, с костылем, в длинной ночной сорочке до самого пола. Он спустился на две ступени и, ничего больше не услышав, вернулся в постель. Могло показаться, что в этот час собаки Верхней и Нижней Либрё договорились залаять все вместе.
На следующее утро канонисса Лонэ, сидя в постели, плакала неудержимо. В обеденной зале граф Грансай, чья голова покоилась на эбеновой столешнице, только-только пробудился. Он будто постарел еще на несколько лет. Он поднялся и, опираясь на трость, побрел по длинному коридору, не остановившись у двери канониссы для утешения. Он поднялся к себе в комнату и сразу направился к балконной двери, отпер ее, шагнул наружу и уселся на маленькую каменную скамью, украшенную химерами. Сердце его сжалось при виде густой темной рощи юных пробковых дубов, что выросла в его отсутствие, и он не мог отвести глаз от воплощения его старой мечты.
В середине рощи он видел дуб, который Мартан-старший пометил в прошлое воскресенье. То был живой символ Соланж, замученной войной, освежеванной заживо миром, мертвой и похороненной за этими деревьями. Соланж Французская, груди камня живого, губы-жасмин! Сколько лет Грансай прожил в грезе, ожидая этого мига, когда вновь он увидит возлюбленную свою равнину Крё-де-Либрё, озаренную равнину! Он уже чувствовал, пока не видя: там, чуть повыше, над деревом, к которому упрямо прикован был его взгляд. Смутный грохот телег, левее, ближе к Мулен, подтверждал всю земную священную подлинность этой земли… Но вместо того, чтобы глянуть вверх, граф Грансай опустил голову и сокрыл лицо в ладонях.Примечания
1
Выступаю под личиной (лат.) – Здесь и далее примечания переводчика, за исключением случаев, оговоренных особо.
2
Ворота (фр.).
3
Здравствуй, печаль! (фр.)
4
Добрый вечер, печаль (фр.).
5
Роль (фр.).
6
Господа, дамы, делайте ваши ставки! (фр.)
7
Я госпожа (фр.).
8
Боже (ит.).
9
Согласно очень древнему крестьянскому поверью, «если девушка чистит яблоко и доведет дело до конца, не порвав ленты кожуры, она выйдет замуж за первого встреченного ею мужчину». – Прим. автора.
10
Яблоко греха в земном рае: Адам и Ева.
Яблоко красоты в суде Париса.
Яблоко жертвенности: Вильгельм Телль и его сын.
Яблоко физики: Ньютон и закон тяготения. – Прим. автора.
11
Серебряная башня (фр.).
12
Федерико Гарсиа Лорка, об одном своем друге. – Прим. автора.
13
Дорогая (фр.).
14
Зд. : моя миленькая (фр.).
15
Боже мой (фр.).
16
Деклассированный (фр.).
17
Холостяцкая квартира (фр.).
18
Рехнутость (фр.).
19
Метод Майера – мнемотехнический метод, разработанный венским профессором, доктором Майером; согласно Майеру, он экономит время и помогает избежать любых отвлечений при решении задач повседневной жизни. Мать Бетки утверждала, что применяет этот метод во всех обстоятельствах, и, даже наказывая детей, выкрикивала: «Ну вот что, метод Майера, метод Майера!» – Прим. автора.
20
Подруга моя (фр.).
21
Купол (фр.).