Шрифт:
Портреты и скульптуры поверженного вождя стремительно исчезли с улиц и площадей всей необъятной Родины.
Я помню единственное последствие исторического XX съезда партии, докатившееся до города Галле, расположенного в Восточной Германии.
Ночью меня разбудил дежурный по роте и срывающимся от волнения голосом сообщил, что только что в казарму влетел капитан, пропагандист политотдела (была раньше такая должность в вооруженных силах), и срывает со стены все изображения Сталина. Дежурный доложил, что на всякий случай он поднял отдыхающую смену дневальных и распечатал ружпарк.
Я быстро оделся и, ошеломленный этим известием, выдвинулся, как пишут в боевых донесениях, в расположение своей роты. Войдя в ленинскую комнату, я увидел потного капитана Анацкого, который срезал последний портрет вождя со стенгазеты.
– В чем дело? – спросил я.
Капитан ошалело посмотрел на меня, потом на четверых громадных бойцов рядом со мной и сказал трагическим шепотом:
– Сталин – враг народа, его разоблачили на съезде. Завтра все узнаете.
Я попросил его остаться, позвонил в штаб, где меня немедленно соединили с замполитом части, который, как ни странно, бодрствовал в это неурочное для политработников время, и он достаточно резко приказал мне не препятствовать работе политаппарата.
Дежурный по части, у которого я хотел прояснить обстановку, ответил мне с армейской простотой:
– Да пошли они все… Ложись спать, завтра все узнаем.
Армия была в те годы практически закрытым государственным институтом. Те, кто служил в Союзе, уходили вечерами в город, могли общаться с разными людьми, получать определенную информацию. Служба за границей полностью отрезала нас от любых новостей, даже письма из дома просматривались военной цензурой.
Из всех докладов и решений XX съезда до нас донесли главное: страна вступает в новый исторический этап и ей хотят навредить поджигатели войны, поэтому надо усилить боеготовность частей и подразделений. Правда, и меня мало интересовали партийные разборки, потому что шла подготовка к тактическим учениям, на которые должен приехать генерал-полковник Гречко.
Оторванность от событий, которые так близко к сердцу принимались в стране, мое мировоззрение, оставшееся на уровне 53-го года, заставили меня по возвращении домой заново постигать сложную науку московской жизни. Тогда я еще не мог понять, что время стремительно и переменчиво. Я уезжал из одной Москвы, а вернулся совсем в другую. Годы, в которые я не видел города, изменили его дух и быт до неузнаваемости.
«Оттепель»! Странное слово, перенесенное из романа Ильи Эренбурга на человеческие и общественные отношения.
Странное слово. Странное время. Москва заговорила, правда еще боязливо, с оглядкой. На кухнях, в редакциях, в заводских курилках. Ах, этот свежий ветер – пьянящий и обманный! Через несколько лет для многих из нас он обернется горем. Дорого заплатило мое поколение за этот в общем-то эфемерный глоток свободы. Но все-таки этот глоток люди сделали, почувствовали вкус свободы, и в этом главная заслуга XX съезда и политической линии Хрущева.
Я приходил в компании, слушал, о чем спорят люди, и мне становилось не по себе. Раньше за это немедленно волокли на Лубянку, где выписывали путевку на «продолжительный отдых». Но люди говорили об ужасе сталинских репрессий, о том, как член Президиума ЦК КПСС Екатерина Фурцева пробовала прекратить выступления возмущенных тяжелой жизнью рабочих московских заводов, осуждали наше вторжение в Венгрию. Они осуждали солдат, не имея никакого представления о том, что такое приказ и воинский долг, о том, что армия живет по другим законам и исповедует другие ценности.
Однажды Валера Осипов, тогда уже знаменитый московский журналист, спецкор «Комсомолки», приволок меня в какую-то огромную квартиру на Таганке, где собирались художники, молодые журналисты, поэты. Много пили, много спорили, читали стихи.
Мне особенно запомнились вирши, которые прочел Саша Рыбаков, молоденький студент журфака МГУ. Я не помню их все, не помню фамилию автора, хотя Саша называл ее. В память врезалось одно четверостишие, удивительно точно определявшее время, в которое мы жили тогда:
О романтика! Синий дым!В Будапеште советские танки,Сколько крови и сколько водыУплывет в подземелья Лубянки.В этой последней строчке я почувствовал некое предупреждение, которое посылал всем нам неизвестный поэт. Но ощущение это было коротким и стремительным, как вспышка зажженной спички в темной комнате, о которой не стоит долго вспоминать.
Все это придет позже. А пока в Москве свершилось три культурных события: гастроли Ива Монтана, пьеса Николая Эрдмана «Мандат» на сцене Театра киноактера и роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым».
Приезд французского шансонье в страну победившего социализма был похож, как писали в свое время Илья Ильф и Евгений Петров, «на приезд государя-императора в город Кострому». Таких сенсационных гастролей не было в Москве больше никогда.
Они были обставлены на государственном уровне. Руководству страны приезд Ива Монтана и его знаменитой жены Симоны Синьоре был необходим, чтобы хоть как-то повлиять на общественное мнение Запада после подавления венгерской революции.
Монтан, человек близкий к самой могучей в Европе, французской, компартии, должен был доказать миру, что никакого железного занавеса не существует, что общество наше открыто и справедливо, что советский социализм – оптимальное государственное устройство.